Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
– Прости меня, Алешенька! – крикнула вдруг Ула, и тысяча километров между нами, связанная телефонным проводком, смыла с ее голоса боль и страх, а остались в ее затравленном крике только буквы – «осталось тридцать секунд».
И трепещущий красный ноль объял и проглотил ее слова:
– Я тебя любила, люблю, всегда…
Оборвалось. Все замолчало. Даже шум в проводах. Трубка окоченела в руках. Я плыл долго в пустоте телефонной будки, все держа в руках черный трупик трубки. Потом аккуратно вставил ее в гнездо и вышел на улицу.
31. Ула. Мое богатство
Какой темп набирает отторжение – ставши процессом
Алешка бросил трубку, не дослушал. Любимый мой, прости – я уже навсегда прокаженная, мне нельзя навязываться тебе. Любила, люблю, буду любить. Но я совершила необратимый шаг – я объявила, что больше не советская гражданка еврейской национальности, а просто еврейка. Это не прощается.
И неудивительно: им еще Карл Маркс объяснил, что «химерическая национальность еврея – национальность купца и вообще денежного человека». И по законам мира абсурда, я должна буду для подтверждения своей химерической национальности при оформлении выезда выплатить сумму, равную почти моему годовому заработку. А поскольку я по национальности – купец и вообще денежный человек, то мои сбережения составляют семнадцать рублей сорок шесть копеек. Они взорвали мой обмен веществ, предоставив моим белковым телам обходиться без тридцати одного рубля в получку, и мудро поступили, твердо зная, что для еврея – существа низменного – не существует понятия верности родине, благодарности партии и правительству, бескорыстного трудового энтузиазма и самоотверженности. Только отняв деньги, можно как следует прижать такую корыстную жидовку.
Основоположник, который, как Бог, не мог ошибаться, сообщил категорически: «Иудаизм – это погоня за наживой, еврейский культ – это торгашество, еврейский Бог – это деньги». Какое еще учение в мире может предложить лучшую индульгенцию базарным погромщикам?
Наверное, ни одна из идей марксизма не проникла так глубоко в сознание миллионов. И теперь, погонявшись всю жизнь за наживой, сотворив себе торгашеский культ, поклонившись деньгам, сижу я с разложенными на столе семнадцатью рублями и сорока шестью копейками. Вот он, мой ревнивый Бог.
Ах, на это наплевать! Можно продать транзистор, старый ореховый гардероб, упаковать в ящики книги и продать освободившийся шкаф. Надо будет продать зимние сапоги – они почти неношеные, прохожу зиму в осенних. Еще есть тоненькое золотое колечко, оставшееся от тети Перл. Его продавать жалко – она надела его мне на палец за день до смерти. Есть серебряные запонки дяди Левы. Можно продать мою жакетку. Одну шерстяную кофточку – их у меня две. Снять шторы с окон. Стулья, наверное, никто не возьмет – уж больно они старые. А больше вроде и продавать нечего.
Восемьсот рублей за визу – вот вопрос! Таких денег я сроду не видела. Надо все распродать и жить на эти деньги из расчета рубль в день, ничего, с голоду не помру. И срочно устраиваться на работу. Меня могут взять дворником – если не говорить, что есть высшее образование, а старую трудовую книжку потеряла. Можно пойти лифтершей – но там меньше платят, мне за несколько месяцев не собрать восемьсот рублей. Вот она – еврейская сущность проступила в погоне за наживой!
Говорят, в голландском консульстве дают заимообразно какую-то сумму.
Ах, это я, наверное, от отчаяния сержусь. Не об этом мои мысли за столом, где разложены остатки моей целожизненной погони за наживой и нетронутой стоит еще с завтрака яичница. Мертвое око глазуньи, затянутое пугающей синевой, глядит мне в душу. Я думаю о том,
Но, может быть, ценой ужасной муки одного большого страха возможно отделаться от всей этой липкой гадости, опутавшей плесенью мозг?
Я согласилась на все, чтобы выжить. Я вместе со всеми согласилась подыгрывать в этой игре.
Если бы все просто закричали – две сотни миллионов обиженных, несчастных людей – в один момент закричали – НЕТ! НЕТ! НЕТ! – то от одного этого крика рассыпалась бы проклятая вечная машина.
Но мы согласились играть в этом кошмарном представлении роль счастливых людей. Мы все согласны потерпеть отдельные временные недостатки и некоторые случайные перегибы, поскольку во всем остальном мы счастливы и всем довольны. Нам никто не может помочь, пока мы все с омерзением и пронзительным криком не сорвем с себя гадостную паутину страха, проросшую в нас подобно второй кровеносной системе.
Они убили моего отца, свели в могилу мать, они измордовали мою жизнь и оторвали единственно любимого человека. Они сделали меня нищенкой, а мою работу оплевали и втоптали в грязь. Они превратили мое бытие в особо мучительный способ существования белкового тела.
И я продолжаю подыгрывать им – послушная участница слаженного дуэта нашего несчастья. Я помогаю им своим молчанием, своим согласием на роль изменницы и прокаженной, своим согласием с версией смерти отца от руки бандитов, молчаливым согласием с самопроизвольной, ни с чем не связанной смертью матери от инфаркта, согласием с тем, что у меня плохая диссертация, согласием с тем, что какой-то прохвост лучше Бялика, согласием с тем, что иудаизм – погоня за наживой, а еврейский культ – торгашество.
Почему? Почему? Почему я веду себя так позорно? Или я уже совсем потерялась?
Великий цирковой дрессировщик Дуров добился чудес от своих животных лаской и вниманием, и систему свою строил на «вкусопоощрении» и «трусообмане». Но ведь наши дрессировщики добились гораздо больших результатов, применив к нам систему «трусопоощрение» и «вкусообман». Вся моя жизнь – непрерывное трусопоощрение и вкусообман. Так нельзя жить человеку – это участь циркового животного.
Раньше трудопоощрением от меня добились согласия всегда молчать и за это поддерживали мой обмен веществ вкусообманом в тридцать один рубль и возможностью спать на своей тахте, а не на тюремной наре.
Теперь во мне поощряют моего огромного труса надсадой беспрепятственно выехать отсюда через несколько месяцев.
А достаточная ли это цена, чтобы свыкнуться навек с мыслью, что ты не человек, а дрессированное животное? Что увезешь ты туда, кроме своего белкового тела? Память о своих мученически умерших родителях? Но ты ведь здесь согласилась с их почти естественной смертью? И на память претендовать не имеешь права.
Надежду на новую любовь? Но тебе тридцать лет по паспорту, восемьдесят – в душе и твердая уверенность, что никто никогда не заменит Алешку.