Петля и камень в зеленой траве. Евангелие от палача
Шрифт:
– Здравствуй, Альешка, – невозмутимо поздоровался он, будто через день видит меня в Вильнюсе. – Выпьем по стаканчику?
Мы сели в полутемном прохладном баре, и я махнул рукой на ночлег – что-нибудь да выкрутится, а нет – переночую в «моське». В этом есть даже нечто логичное – мне негде переночевать в городе, где тридцать лет назад безраздельно царил мой папашка. Он его и разрушил – не дома, а людей. Он здесь всех побил со своими опричниками.
Ах как давно я не пил! Водка с лимонным соком и льдом тускло мерцала в стакане. Кровь в жилах зашипела от нетерпения.
– Чего мальчишь, старший русский брат? – с равнодушной подначкой спросил Альгис. Он так тихо сидел со своим запотевшим стаканом, что я забыл о нем.
– А почему старший? – спросил я устало, мне не хотелось спорить.
– Так ведь во всех учебниках написано – русский народ является наиболее выдающейся нацией и заслюжил общее признание как руководящая нация. – Альгис смотрел на меня припухшими глазами пьющего третий день человека.
– А чего же вы к нам просились?
– Ми не просились, – покачал тяжелой головой Альгис. – Ми с вами воевали до последних сил…
– Ну как же! В тех же книжках, куда ты меня посылаешь, написано – в августе сорокового года Верховный Совет удовлетворил просьбу народных масс Литвы о приеме в состав СССР.
– Ми не просились. Просились предатели…
– Что же вы их, сук, не перебили? – спросил я со злостью и почувствовал, как меня стал раздирать хмелек, и еще раз крепко глотнул – до дна.
– Ми были тогда мирные людьи, ми еще не умели убивать. Ми потом научились, но было уже поздно. Ви перебили и пересажали каждого восьмого литовца…
– Что ты говоришь, Альгис? Кто это вы? Я?
– Нет, не ты. – Он допил стакан, мотнул трудно головой. – Ваши отцы. И сейчас продолжается…
Официант принес еще стаканы, я быстро выпил, пар проступил на лбу, я неожиданно для самого себя перекрестился, поняв, что обозначает – грех, наказанный детям. Страшный день, когда сыновья стыдятся имени своего. Наши отцы. Мой папашка.
А ведь он не знает – кем был мой папенька. Что он здесь делал в те годы. Я не то чтобы скрывал или врал – нет, просто к слову не пришлось. Да и пришлось бы – не сказал. Ведь как раз в те годы Альгиса и посадили. Ему было шестнадцать лет. Учитель на уроке заметил, что он пишет стихи, ласково пошутил с ним, предложил показать, обещал помочь советом. Мне Альгис читал эти смешные детские стишки – как злой усатый таракан, съев все литовское свиное сало и коровье масло, принялся за человеческое мясо.
Учитель тоже весело смеялся, а утром Альгиса взяли. С учетом малолетства дали великодушно – десять лет лагерей. Повезло, сдох усатый таракан – отбыл только четыре.
Я спросил его сейчас, не для спора, а из любопытства:
– А на кого ты сердитее – на русских палачей или на своего учителя-стукача?
Он клюнул свой стакан и медленно ответил:
– Я на русских вообще не сердитий. Ти меня не понимаешь, они сами несчастные нищие зэки. И нас всех делают такими. Это и есть русификация страны…
– В чем же она конкретно выражается – русификация?
– Вы у нас постепенно
– Врешь, дурак! – вскинулся я остервенело. – Подумай сам! Сначала язык, религию, культуру, традиции отняли у русского народа! И то, что происходит с вами, – это не русификация! Ваши оккупанты сами не знают русского языка – они растоптали православие, уничтожили великую культуру, похоронили традиции. Они воспитывают ваши народы по образцу своей нации, а из-за бескультурья и для простоты ввели единый язык – уродливый жаргон из русских слов!
– Перестань… – вяло махал неверными руками Альгис.
И во мне злость мгновенно иссякла. Хлебнул ледяной водочки с острым лимонным привкусом и подумал с отчаянием, что неведение и безмыслие – счастье. Блаженны нищие духом. Зачем мне все это понадобилось? Так хорошо было в плаценте растительной жизни, когда я еще был не родившимся на свет плодом. Когда ничего не знал. И не думал. Не хотел знать.
Какое прекрасное спокойное состояние – жить как все! Какая радость – ощущение своего ничтожества. Сознание своей молекулярности. Спасительный покров толпы. Хранительная теплота общей неответственности. Анабиоз совместного беспамятства.
Зачем я впутался в историю? Если верна моя догадка насчет Михайловича, то мне надо будет прийти к Уле и сказать ей, что мой отец если и не принимал участия, то уж во всяком случае знал о готовящемся убийстве ее отца. Неплохая ситуация? Или, может быть, ничего не говорить? Приехать и развести руками – ничего не смог узнать! Это вполне естественно – прошло тридцать лет, все концы упрятаны в воду. Она же мне сама говорила – не ищи, ничего не найдешь!
И вдруг колко, будто кусочек льда из стакана, булькнула прямо в сердце, полыхнула мысль: а вдруг Ула сама что-то знает? В ее словах была какая-то неясность, какая-то недоговоренность…
– Вспомнишь еще, Альешка, мои слова… – тяжело бубнил совсем пьяный Альгис. – Конец нашей жизни подходит… Размили ее на куски кровь и сльезы людские… Все умрьем под обломками…
– Тебе не стоит больше пить, Альгис, – пытался я остановить его. – Давай я тебя домой отвезу…
– Не-ет, не-т, – отбивался Альгис, говорил он мучительно, пузыри в углах рта выступали: – Я, Альешка, верующий человек. Я католик. Я знаю всье про ад. Ад – это наша жизнь, лишьенная водки и помноженная на вьечность.
Господи, как вырваться из этого ада? В Америке замораживают раковых больных, чтобы разморозить после открытия чудесных лекарств. Боже мой, как бы я хотел заморозиться лет на двести, чтобы проснуться и вспомнить эту жизнь как минутный, бесследно исчезнувший кошмар!
Еще полстаканчика – и хватит. Меня и так уже стягивало вязкое оцепенение, безвольная отягощенность каждой клеточки. Магнитофон на стойке струил бесконечную нитку музыки, мурлычаще-теплой, мягко-привязчивой, как кошка. Двоились золотистые пятна бра на стенах, бессильно бушевал Альгис.