Петровская набережная
Шрифт:
Снежок попадал тоже как бы нечаянно и был абсолютно безобиден, его легко было и не заметить. Он попадал в ботинок лейтенанта или в полу шинели и даже от полы шинели беспомощно рассыпался. Словом, снежок был пробным. Как только он попадал в лейтенанта, бой на мгновение замирал. Если лейтенант просто отряхивал полу и отходил, никто и не замечал, что что-то произошло. Но иногда, не отрывая глаз от того, кто в него кинул снегом, лейтенант медленно нагибался и зачерпывал ладонью из сугроба. И тогда среди только что яростно сражавшихся происходила мгновенная перегруппировка. Справедливости ради следует отметить, что лейтенант никогда не сражался один. Четверо-пятеро обязательно были ему верны, но остальные, объединившись кучей, одерживали верх.
«Ладно, — говорил, тяжело дыша, лейтенант. — За мной, ребятки, не пропадет. Значит, кого мне надо запомнить?!
И оглядывал тех, кто особенно свирепо кормил его снегом. Но они знали, что запоминал он обидчиков только для того, чтобы через полгода, уже летом, кого-нибудь из них при общем купании дернуть как бы всерьез за ногу. Тогда в мелкой воде около пирса они сообща опять устраивали лейтенанту расправу.
Как-то, уже потом, Митя Нелидов прочел о средневековых карнавалах в Риме. Богобоязненные католики десять дней с облегчением богохульствовали и таскали на веревках чучело соломенного папы. Но вот карнавал позади — и сан святого отца опять в почете, и власть его беспредельна. Более того: после сожжения чучела папы реально существующему папе как-то легче поклоняться и подчиняться.
«Привет, лейтенант Тулунбаев, — подумал тогда Митя. — Нам ведь так необходимо было тебя побороть».
Эф два — эф четыре
Мышкин преподавал у них литературу, Глазомицкий — математику. Не было людей ни по внешности, ни по темпераменту более различных, чем они, и не было двоих взрослых, которые так быстро и крепко, как эти двое, подружились.
Коренастый низенький полковник с трудом прижимал руки по швам, когда нужно было изобразить из себя военного. Он всякий раз будто с изумлением надевал на себя фуражку, а надев, оторопело озирался, словно спрашивая у всех: что же это за предмет водрузился теперь ему на голову? Никто из них никогда не осмелился спросить у коренастого полковника, где и с кем он раньше служил. Ясно было, что звание полковника — это первое военное звание Мышкина, должно быть соответствующее доктору или профессору, и ни подполковником, ни майором представить себе этого человека с огромной величественной головой, с коротким, но опять-таки каким-то породистым, уверенным туловищем было невозможно. Оставались еще, правда, генеральские звания, но сразу стать генералом не мог, видимо, даже Мышкин.
Слова, которые произносил Мышкин, казались окончательными, последними — так они были обдуманны и так весомо произносились. Странное, противоречивое чувство возникало у Мити лишь тогда, когда он эти слова, записанные с голоса полковника Мышкина, читал потом наедине. Слова эти, прочитанные в одиночку, когда никто не мешал, а более всего не мешал металл голоса самого полковника, вдруг становились совсем не такими уж решительными и не оставляющими сомнений, — напротив, каждое из них допускало разные смыслы, раздумья, перемены во взглядах. Образ коренастого, не допускающего сомнений старика вдруг размывался, и в воображении Мити, произносящего слова, записанные у него в тетрадях, мерещился уже не хрипловатый, похожий на дубовый пенек человек со стоячим жестким воротником и щеткой совершенно белых усов, а задумчивый молодой
Глазомицкий же, который никогда не был военным и которого нельзя было представить надевшим китель, шинель, фуражку, был тем не менее человеком, в котором более, чем в ком-нибудь другом, можно было заметить какую-то если не косточку военную, то уж, во всяком случае, несомненный военный хрящичек.
Если при появлении Глазомицкого в классе дежурный не подходил к нему настоящим строевым шагом, Глазомицкий говорил ему: «Доложите, пожалуйста, по уставу», — и в этом не было никакого занудства, а присутствовало именно то, что связано было с условиями приема Глазомицкого на работу в военно-морское училище. Поступая сюда, он, вероятно, обязался контролировать наравне с офицерами выполнение воспитанниками уставных требований, он их и контролировал. И поэтому дежурный всегда подходил к нему только строевым шагом и докладывал Глазомицкому четко и кратко.
— Здравствуйте, товарищи воспитанники! — четко и ясно говорил Глазомицкий.
Они отвечали.
— Вольно, — говорил Глазомицкий. — Прошу садиться. Товарищ дежурный, в докладе преподавателю вы должны говорить не «нахимовец» Дроздов, а «воспитанник».
— А это… одно и то же.
— Товарищ дежурный, мы тратим время зря. Открыть всем учебники по алгебре.
Ни одного из них Глазомицкий за все годы, что у них преподавал, не назвал на «ты». Никого ни разу не пытался подловить. Если кто-то не расслышал или пропустил мимо ушей вопрос, предназначавшийся всем, Глазомицкий никогда за такое не мог поставить двойку.
— Мы тратим время зря, — без улыбки говорил он и полностью повторял вопрос.
За невыполненное домашнее задание он двоек тоже не ставил.
— Если вы его не выполнили, значит, не могли по каким-то причинам, — говорил Глазомицкий. — Неуважительные исключаю: вы все не можете не помнить, как сюда поступали.
…У них шла контрольная. Митя, правда, уже все решил из своего варианта, но еще оставалось переписать.
— А ну-ка, Нелидов, решите еще вот это. — Над Митей стоял Глазомицкий, протягивая ему небольшой листок.
— Это… дополнительно?
— Дополнительно. Что вас пугает?
— А если я… не решу?
— Вы прочли задачу?
Он поднял глаза на Глазомицкого.
— Это по физике задача?
— Вы и на олимпиаде, может быть, такое спросите, Нелидов?
Так Митя узнал, что Глазомицкий готовит его к олимпиаде.
— Решайте, Нелидов, решайте…
Он слышал теперь это постоянно: «Нелидов, я жду. Решайте».
Иногда Митя слушался покорно, потом вдруг бунтовал. Да что же это такое, все свободное время — и в математику…
«Решайте, Нелидов».
Глазомицкий никогда не выходил из себя. Условий, которые вывели бы его из себя, не существовало. Глаза его за толстыми стеклами были серьезно-радостными.
«Ох, Нелидов… Ай да Нелидов…»
Это была наивысшая похвала.
«мне кажется, Нелидов, — сказал Глазомицкий, когда прошло несколько месяцев, — что есть уже несколько типов задач, которые даются вам без особого труда».
Да, обладал Глазомицкий умением заставить сердце Мити биться быстрее. Обладал.
Странные шахматные партии Мышкина и Глазомицкого длились по месяцу, а бывало, растягивались и на целую четверть. За одну встречу сообщалось друг другу по одному ходу. Если Мышкин и Глазомицкий — один маленький, тучный, похожий на причальную тумбу, а второй плоский, как морской конек, — через головы воспитанников замечали друг друга в разных концах коридора, они уже намертво сцеплялись взглядами, а затем торжественно сближались, как на турнире сходятся вступающие в единоборство противники.