Пейзаж, нарисованный чаем
Шрифт:
Совершенно растерявшийся капитан отослал старшую, Виду, к венским родственникам Пфистерам, а сам с горя принялся разводить розы у себя в цветнике. Как ни странно, ему это удалось. У него оказались, как говорят в народе, «зеленые пальцы», он чувствовал, что былинка былинкой перевязывается. Но самого главного он не знал. Он не знал, что за всеми этими соседскими мальчиками и мяукающими стульями стоит семейная трагедия, которую от него тщательно скрывали.
Случилась она, пока капитан был в плену. И вот как.
Однажды утром Витача взглянула на свежесваренное небо, темное, как летняя ночь, и, пошвыряв в ванну все свои гребенки – серебряные, слоновой кости, стеклянные и янтарные, – запела, входя в воду. Она была еще скорее девочкой, чем девушкой, но это вступление в
Учитель Витачи, старичок с двумя бородами, висевшими каждая под своим ухом, был от нее в восхищении.
– В начале всего был голос, – сказал он Витаче на первом же уроке.
– Божественный Голос спел следующую фразу: Fiat! И это было слово трагического смысла, которым Господь сотворил четыре стихии этого света. Это был Axis Mundi! Бог изваял свет вокруг голоса, как вокруг оси. Первое же чувство, которое создал Господь, был слух Адама. Именно поэтому на Страшном суде и рыбы запоют…
И старикашка с четырехугольными зрачками и трубочкой волоска темени нагнулся, чтобы показать Витаче репродукции старых фресок, на которых были изображены поющие рыбы.
Витача в ответ только улыбалась. У нее был красивый широкий лоб, словно вылепленный из теста, она была левша на одно ухо, но зато умела заводить часы своим молчанием. Учитель пения полагал, что это молчание и есть постановка голоса и его лицевая сторона. И вообще, отнюдь не безразлично, молчит ли певец в це-дуре или в ля миноре.
– Говорят, что певцу голос не нужен, что он думает ушами, но не в ушах фокус, – повторял наставник, обучая Витачу византийскому церковному пению, которое, как он полагал, было лучше и старше музыки Баха. Волосы у старикана росли даже на ногтях, своими мохнатыми лапами он иногда гладил ученицу по щечке и мимолетно щипал за грудь, говоря при этом, что если у баса должны быть яйца, то у сопрано – сиськи. Он учил ее петь вечерние песни, которые не пелись днем, но годились только в темноте, когда по звуку можно узнать, большой рост у поющего или маленький. Он учил ее также забывать о том, что ей хочется, ибо это важнее и труднее, чем помнить о том, чего не хочется. Вечерние песни, которые в церкви поют во время всенощной, были трех родов:
1) песни, похожие сами на себя, не имеющие образцов, но сами служащие образцом другим песням;
2) песни, подражающие другим песням и носящие их клеймо (имя);
3) песни, которые ни другим не подражают, ни сами никому образцом не служат.
– Если ты не в состоянии понять путь этих песен, – говаривал учитель, – вдолби себе в голову, что они поют о следующем:
1) чем мы могли огорчить других;
2) чем другие огорчили нас;
3) чем мы сами себе причинили вред.
Закончив урок, наставник с довольным видом потирал руки и предупреждал, что Солнце содержит также и лунный свет, точно так как хороший голос содержит в себе наперед все песни, как уже существующие, так и те, что еще возникнут в будущем. Витача возвращалась с этих уроков, точно омытая музыкой, и ей казалось, что время движется невыносимо медленно. Как еда, которую никак не сжуешь. В ее времени все еще было слишком много костей. Сама же она или молчала, или пела, а петь она начинала, едва только выйдя за порог или подойдя к окну, как птица, которая поет, едва встает солнце. В глазах Витачи блистало созвездие Близнецов, и госпожа Иоланта,
Наконец голос проявился, и все пошло вверх тормашками.
Когда Витача заневестилась, глаза у нее стали прозрачные, глубиной в два метра и десять сантиметров. Дальше глубина уже не просматривалась. Ресницы у нее всегда были словно присыпаны пылью, а голос ее – голос, который так много обещал, голос, появления которого вся семья ждала, как ждали когда-то рождения маленького Александра Пфистера – вдруг треснул, подобно глиняному сосуду, стал низким и совершенно ни на что не годным. Он перестал удерживать то, что в него наливали. Все содержимое вытекало прежде, чем его успевали выпить. Это была настоящая катастрофа. От певческих талантов Витачи осталось одно молчание, и ее школьные подружки злорадно шептались, что знаменитый голос был внебрачным ребенком, что он унаследован по линии Александра Пфистера и потому состарился раньше времени.
Некоторые женщины не умеют вести хозяйство, и в доме у них всегда беспорядок. Другие не умеют разобраться в своей душевной жизни, и там царит хаос. Все это надо вовремя упорядочить, иначе потом будет поздно. Ибо на этом «потом» кончается всякое сходство между домом и душой. Витача, очевидно, об этом не знала. В ее душе воцарились беспорядочность и чувство поражения. Она стала заикаться в жизни, но в то же время во сне говорила чисто и красиво. Она стала левшой и утверждала, что левши – это те, кого в прошлой жизни били по правой руке, или те, кто в будущей жизни положит руку в огонь за друга своя. Была весна: по небу неслись стаи ласточек, они разделялись пополам и переворачивались, точно на небе кто-то выжимал черное полотно, а Витаче все мерещилась одна и та же картина – летучая мышь, висящая вверх ногами под животом обнаженного мужчины. Тогда-то она однажды вечером заплела волосы в косу и заманила в дом соседского мальчишку, рыжего-рыжего, точно ржавчина, и затащила его в свою постель, чтобы он ей сделал ребенка, как сделал ребенка колдунье из серебряных часов, Полихронии, ее маленький прадед Александр Пфистер, родившийся с зубами и со знанием польского языка. Соседского мальчишку звали Сузин, ему было всего восемь лет, и он не понял, что от него требуется. Однако он впоследствии еще раз пришел в комнату Витачи и принес ей мацу. При этом он сказал:
– Количество страха в мире постоянно, оно не уменьшается и не увеличивается, но должно, как вода, распределяться между всеми живыми существами. Что ты об этом думаешь? Я думаю, что последние люди от страха потеряют рассудок. А если так, то дикие звери где-нибудь в Африке должны бояться и за меня. Если я боюсь меньше, значит, ктото другой боится больше, а завтра если вы меньше будете бояться за меня, то я буду бояться настолько же больше. Страх – как общее имущество. Как одежда, которую людям пришлось надеть на себя после изгнания из рая, ибо они увидели свою наготу перед лицом смерти…
На другой день немцы угнали в лагерь Сузина и всю его семью.
– Никогда, я не оскверню эту мацу вкусом другой мацы, – шептала впоследствии Витача… – Вкус этой мацы во рту для меня все равно что единственный ребенок.
Когда Витача начала приставать к восьмилетним мальчишкам на улице, подсматривать, как они писают, и заплетать им на голове косички, заманивая к себе в постель, достойная вдова Исаилович пришла в ужас. Брови ее целыми днями порхали вверх-вниз, точно собираясь взлететь. Наконец они окончательно взлетели с лица и упорхнули под самую прическу. Тогда госпожа Исаилович взяла в руки раскаленный нож, нарезала лук, сготовила тушеные синие баклажаны и снова начала толстеть. На этот раз она толстела назло внучке. Глядя, как красивый зад Витачи Милут жадно поглощает панталоны, прихватывая иногда и часть штанины, бабушка шептала в очередную порцию синеньких: