Пикник парикмахеров
Шрифт:
На улице по-прежнему шел снег. И давно уже засыпал порог входной двери. Портье прикрыл глаза рукой. В вестибюле царила мертвая тишина. Но потом послышалось пение карлика и карлицы, которое поднималось все выше и выше. Голоса у них были красивые, сильные голоса, только было непонятно, о чем они поют. Это песни нашей молодости, кричали дамы, нет, нашей родины, кричали господа, и возбужденные нахлынувшими воспоминаниями, они перекрикивали друг друга, а администраторша все это время разглаживала купюры в кассе и укладывала стопкой.
Когда дали звонок к ужину, взволнованные постояльцы уже толпились у дверей столовой. Они надели лучшие наряды, лица торжественно сияли. Когда портье наконец-то отворил тяжелые двери, карлик и карлица уже сидели в центре зала на высоких мягких стульях. Их ноги едва доставали
За окнами падали снежные хлопья величиной с кулак. Снег толстым слоем лежал на подоконниках, а из-за двери столовой украдкой наблюдала за происходящим администраторша; разгладив юбку, она побежала к тому месту в зале, где лежал портье, похожий на жука, упавшего на спину, и захохотала ему в лицо. В одной руке он держал белый флаг капитуляции, а другую приложил к фуражке в знак приветствия. Однако администраторша ткнула пальцем ему в грудь, достала из его кармана купюру и с торжествующим видом подняла вверх.
Тут карлик и карлица начали петь, стояли мы у берегов Мадагаскара, а на борту была чума, голоса у них были красивые, сильные; карлица вскинула руки, повернула ладони наружу и открыла окна. Снег медленно сползал с подоконников в столовую, тяжелыми хлопьями падал на тарелки, на вытянутый палец администраторши и на лица постояльцев. Только на портье не упало ни единой снежинки, ибо лицо его было надежно укрыто руками карлицы, которая давным-давно растворилась в снежном вихре.
РОСЛЫЕ МУЖЧИНЫ
Я не хочу покоя за столом с белой скатертью. Раньше я любила мужчин, запакованных в мундиры, с гладкими лицами, в сапогах, плотно, словно перчатки, облегающих ноги. Но кольцо на руке мужчины — это как кольцо в носу медведя, говаривал мой дед, портной от Бога, открывший для меня мир тканей. Он водил моей рукой по рулонам разноцветных тканей и заставлял оценивать материю на ощупь, между большим и указательным пальцами. С той поры, прикасаясь к очередному покоренному мужчине, я сразу распознаю, чего он стоит. Дед показывал мне фотографии тех, кого обшивал. Их лица с благородными бровями и лбами без линии жизни смотрели на меня со стены, и я решила, что, как и дед, всегда буду знать себе цену.
Дед мой ростом не вышел и никогда не покидал мастерскую, тесную и темную. Но у деда глаза были как у кошки; когда он заканчивал очередной заказ и господа выходили из мастерской на улицу, их новенькие костюмы блестели в осеннем свете, пока они шли по городу, точно свежие фрукты, появления которых никто не ожидал и которые пора собирать.
Великий ум в портном не нуждается, говорил дед, потирая руки. У него не было отбоя от клиентов, и он работал день и ночь. Клиенты приезжали издалека, знали, что поставлено на карту. Никто не шьет так, как мой дед, который одним глазом насквозь видит заказчика, а другим меж тем давно снял с него мерку. Среди его клиентов были
Когда пришло время сбора урожая, они все куда-то исчезли. Я стояла голодная в мастерской деда и ждала, что дверь откроется и я получу заказ, но дед знал, что поставлено на карту: преданность и рассудок. Не можем мы стоять на коленях, мы и без того маленькие, говорил он. Так я провела очередную зиму, пришивая к тяжелым шинелям золотые пуговицы и полируя их до тех пор, пока в мастерской не становилось светло.
Лишь с наступлением весны дед настежь распахнул дверь мастерской, ветер сорвал фотографии со стен, и я поняла, что начался мятеж, что епископ лишил короля власти, а коммерсант продавал свои товары по низкой цене, потому что его супруга ужинала с дирижером и спала в постели поэта, который на восходе солнца сидел у окна и писал длинные речи для дипломата.
Дед срезал пуговицы с шинелей и вышел на улицу. Он был маленького роста, и его глаза медленно привыкали к дневному свету. Он долго не решался пересечь улицу. А потом мелкими быстрыми шагами заспешил прочь, ни разу не оглянувшись. Я провела рукой по оставшимся рулонам тканей и в последний раз большим и указательным пальцами проверила качество материи.
Затем я принялась накрывать на стол к приходу короля, который переступил порог дедовой мастерской, опираясь на руку епископа, под гимны поэта, которые, точно мед, лениво текли из уст дипломата в такт руке дирижера. Коммерсант поставил на середину стола между двумя подсвечниками небрежно запакованную голову капитана. В суматохе они забыли закрыть ему глаза, и теперь он изумленно уставился на мерцающий свет, потому что уже принял свою смерть. Остальные расселись на стульях и набросились на еду. Епископ громко восхвалял мою рассудительность, а король — мои кошачьи глаза, но самое великое во мне — моя преданность, о чем с восторгом кричал дирижер, а коммерсант тем временем украдкой подсчитывал под столом срезанные золотые пуговицы.
Но когда они вознамерились пасть передо мной на колени, я ускользнула от скипетра епископа с одной стороны и от далеко вытянутой руки дирижера с другой. Ловко увернулась от тянущихся ко мне рук; не поймав меня, они больно ударились надо мной друг о друга. Голова капитана на столе качнулась и упала на колени удивленного поэта.
Обернувшись на пороге, я увидела, как они, положа руку на сердце, лезут в жилетные карманы, но мой дед так крепко пришил платочки, что им не удалось со мной попрощаться.
ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ
Голова тяжелая, руки большие, ноги короткие, сказал отец, посадил меня в клетку и дружелюбно подмигнул сквозь решетку; я смотрел, как он, сидя за кухонным столом, клеит спичечные коробки, ведь у него на одну ногу меньше, чем у других, а левая рука болтается, словно сухая ветка на ветру. Пока мы ждали тех, кому хватает здоровья, чтобы большими ящиками выносить спичечные коробки из дома, он рассказывал мне о балаганах и ярмарках и бросал через решетку хлебные шарики, которые я на лету ловил губами. Он заставлял меня танцевать на задних ногах и тряс над головой блестящей морковкой, за которой я должен был подпрыгнуть, и я понимал, что он хочет сделать из меня ученого медведя, которому навешивают на спину рюкзак и гонят перед собой по миру. О, ты увидишь, людям это понравится, кричал мой отец и волчком крутился на своей ноге, так что левая рука вертелась, словно флюгер на крыше, о котором я знаю только по его рассказам. Если было настроение, он пел во время пляски. Голос у него красивый, зычный, и я слушал его, от восторга высунув язык, прилипнув взглядом к его губам, словно к кусочку марципана.