Пикник парикмахеров
Шрифт:
Вскоре мой нос уже далеко высовывался между прутьями решетки, и отец стал учить меня новым песням, в них пелось про странствия по горам и долам, вдоль речушек, текущих через деревни, где деревья на въезде стоят шпалерами, а на главной площади путника ждет колодец. Только про девушек мы ни за что не будем петь, пока шагаем по этому миру, — нравится это девушкам или нет. Я тянулся к отцу, чтобы лучше видеть, какие слова выговаривают его губы, и подхватывал песню хриплым от волнения голосом.
Вот я, а вон мой отец. Он ведет меня по свету на цепи своего одноногого странствия. Пахнет ветром и грозой, солнце сияет высоко в небе, и рюкзак на спине легок, словно сверточек ваты, — только голова на широком круглом воротнике тяжела как валун, который
Когда мы заканчивали представление, люди безучастно топтались на месте, словно понятия не имели, что нам причитается вознаграждение. Некоторые приглашали нас в трактиры, но кормежка была скудной и скучной, ведь отец не пил и не подпевал девушкам, которые поджидали у ворот с горящими глазами и развевающимися юбками.
Кто нас ищет, тот найдет нас там, где всегда можно найти человека и медведя — в берлоге, зарывшихся в листья и погрязших в грезах, для которых любая ночь коротка. Отец будит меня на рассвете, выскребает сонный песок у меня из глаз, промывает их холодной водой. День долог, путь далек, кричит он и навешивает мне на спину рюкзак. Я беру голову в руки и отправляюсь в путь. Вот иду я, а вон идет мой отец, нетерпение бежит за ним по пятам, но шаг его день ото дня все медленнее, а вдохи все короче…
По ночам я лежу рядом с ним под одеялом и словно жду, что его короткие вдохи и вовсе затихнут, но мой сон еще короче. Я знаю, что однажды не смогу больше удержать голову руками. Она стала такой большой, что уши торчат далеко за воротником. Глаза выпучиваются, а из носа постоянно течет, когда мы идем в город, где на площади в ожидании топчутся люди и хлопают, как только отец начинает крутиться на своей ноге.
И вот он я, с короткими ногами, текущим носом и больным взглядом, прыгающий за морковкой и хлебом, а так как мне вдруг показалось, что кто-то подставил мне подножку, я поднял руки, чтобы схватить морковку. Голова скатилась с плеч, камень — с сердца, прямо под ноги девушкам, толпившимся за спиной моего отца. Жадно ринулись они за ней и затеяли свару, наконец девушка, у которой оказались самые сильные руки, вырвалась из свалки, гордо унося в переднике свою добычу. Размахивая руками и спотыкаясь, я, высунув язык, сделал несколько шагов вперед — только воротник развевался; я не взглянул ни на толпу, которая медленно рассеивалась, ни на отца, который так и стоял посреди площади, словно узкий пьедестал деревенского памятничка.
Когда придут люди, чтобы упаковать спичечные коробки в ящики и унести прочь, я не буду сидеть в буфете рядом с кастрюлями и смотреть через полуоткрытую дверь, как они на двух ногах вступают в кухню и двумя руками поднимают и выносят ящики, словно это лишь наполненный стекловатой воздух. Они возвращаются с новыми, пустыми ящиками, которые держат, как официанты, высоко над головой и размашисто ставят возле кухонного стола. Они не потеют и не пахнут работой, только ветром и грозой. Прежде чем сунуть отцу в руку пачку денег, они с требовательным видом замрут посреди кухни, словно им причитается вознаграждение. Отец будет жадно вдыхать их запах и мечтать, чтобы они остались. Но он не пьет ни с одноногими, ни с двуногими, и зимняя спячка ему не суждена.
ЛЕТНИЕ САМОВОЛЬЦЫ
В ночь моего бегства за город я прокралась в ванную, встала перед большим зеркалом, завязала себе глаза и обрезала волосы так, что сама себя с трудом узнала. Первые петухи еще не прокричали, а я уже поднялась,
Я до последней секунды задерживала дыхание и съела все до крошки — мать любила слушать, как ложки скребут по тарелкам. Тарелка, опустошенная лишь наполовину, возбуждает подозрение, так же как чемодан возле приоткрытой двери или до блеска начищенные туфли у порога. Да что же это такое, закричала бы мать, опять чемодан, опять сияющие туфли, опять нет аппетита и опять пустой взгляд за столом! Не говоря уже о ее возмущении при виде недочитанных книжек на подушке, пустых тетрадок в столе, настежь распахнутых ночью окон… не говоря уже о ее приподнятой руке, никогда не знавшей, на что замахнуться, полувоинственной, полумирной.
Мать неустанно готовила меня к жизни — с тех пор, как однажды утром мой отец сел в автобус, чтобы, как всегда, ехать на работу; но по дороге внезапно настало лето. Свежий ветерок дунул ему в затылок, сумка выпала из его рук и, падая, раскрылась. Документы и тетради разлетелись по улице, но прохожие собрали их и отнесли в ближайший Музей Труда и Несчастья, который наши соседи с тех пор охотно и бесплатно посещают по выходным.
Мать не теряла времени и раскладывала на моем письменном столе большие листы белой бумаги, словно накрывала праздничный стол, приговаривая: Почему, дорогой отец, ты нас оставил? Тарелка полупуста, дверь полуоткрыта, рука приподнята для удара — так уходить нельзя! Я исписывала эти листы сверху донизу, ведь мать любила слушать, как скребут перья во время письма. Но соседи ругались, что им мешают спать, неистово колотили в стену и говорили, будто мой отец, придя в Музей Труда и Несчастья, поднялся на смотровую башню и так залюбовался окрестностями, что сорвался вниз.
Да, соседи знали многое, но я знала еще больше. Отец уехал в наш летний домик и там целыми днями поливал садовые деревья и ждал меня, а тем временем мать, чье трудолюбие не различало времен года, за плотно закрытыми окнами без устали готовила меня к жизни.
Мне предстояло стать сторожем — полезная профессия, со смыслом, со значением, с окладом, ведь сторожа, говорила мать, а я писала, знают людей лучше, чем все остальные, и видят их насквозь. Заметят у кого-нибудь из посетителей подозрительную складочку на лбу — и не пустят. Разве что в нижние залы музея, где, конечно, выставлены очень интересные экспонаты, но на башню никогда. Посетитель залюбуется окрестностями и, чего доброго, сорвется вниз. Правда, соседи уверяют, что теперь наверху установили решетку, но ведь кто действительно хочет что-то увидеть, встает на цыпочки и способен на все.
Такому несчастью должно всячески противодействовать. Будь у нас раньше наблюдательные сторожа, отец вообще не попал бы на эту башню — сторож дружелюбно загородил бы отцу вход туда и так же дружелюбно, но твердо покачал бы головой. Отец бы тотчас повернул обратно, и мы не сидели бы сегодня перед его полупустой тарелкой, без прощания, без надежды. Но сторож, видно, ничего не понимал в сторожевом искусстве, вероятно, и не посмотрел моему отцу в лицо, вместо этого уныло глазел в окно и нетерпеливым кивком пропустил отца, даже не проверив билет. Это большая ошибка, говорила мать, а я писала, ведь всегда нужно твердо знать, кто куда уходит и откуда возвращается, остальное не имеет смысла.
Я знала лучше. Отец вообще не поднимался на башню, ведь лето было слишком жаркое, чтобы карабкаться на такую высоту. Разморенные сторожа дремали в углу, а отец дремал под садовыми деревьями возле нашего летнего домика и ленился ответить на мои письма. Не знал даже, что мать давно предложила соседям купить этот наш домик. Но я видела мать насквозь, видела собранные чемоданы и начищенные туфли у соседской двери и слышала по вечерам, как они, распахнув окна, распевали песни своей юности, пока мать не принималась возмущенно колотить в стену. Но соседи смеялись и пели дальше.