Пинежская черепица
Шрифт:
Весил Костянтин, как звала его бабушка, с большой блин для штанги, ростом – метр-с-кепкой-на-коньках, так что печь казалась ему огромной. Он карабкался на неё, как альпинист, с приступочки на жёрдочку, хватался обеими руками за балку, оставшуюся от полатей, подтягивался, перекидывал ногу и перекатывался на лежанку. Здесь, лёжа на спине, запросто можно достать обшитый белой шершавой выгонкой потолок рукой, а если захочется – то и ногой. Если потянуться налево – нащупаешь печные кирпичи: крупные и неровные, как камни в поле. По утрам они нагревались так, что не утерпишь, и пачкали руки какой-то особенной печной пылью.
С лежанки Костя лазил на полати, устроенные в запечье.
Лежанка закрыта от избы полупрозрачной хлопковой занавеской с алыми лепестками. Когда она задёрнута, здесь – Костина тайная комната. Как бугра, только в самом центре избы, под потолком.
Напротив печи, на узкой железной кровати спят бабушка с дедушкой. К спинкам кровати лепятся маленькие стальные блестящие шарики, смешно искажающие отражённый мир. Они отвинчиваются, обнажая чёрную резьбу прутьев, норовят выскользнуть из пальцев, закатиться под кровать, в щель под плинтус, но отыскиваются и привинчиваются на место.
«Все когда-то умрут. Даже я» – думал Костя, положив голову на кулачки. «Но бабушка с дедушкой раньше всех. Пусть тогда лучше дедушка!»
Дед строгий, может и прикрикнуть. И щетина у него колючая. А бабушка ласковая. Она сидит рядом на веранде, когда гроза рвёт в клочья темноту над некошеным полем, хлещет дождём по крышам, лупит по стёклам, журчит в осиновых желобах да плещет в переполненных железных бочках. Сквозь грохот слышно, как бабушка читает тихонько, нараспев: «Буря мглою небо кроет…». Или рассказывает в который раз сказку про Олишанку.
«Посадила ведьма Олишанку на лопату, а он ручки-ножки растопырил – не лезет в печь.
– А ты, старая, покажи, как надо-то!
– Гляди-тко, охлупень! – легла на лопату, руки-ноги сложила, а Олишанко и шурнул её в огонь!»
Костя поёжился под одеялом. В топке бушевало пламя, освещая закопчённое сводчатое нутро печи, где взрослый легко мог сидеть не сгибаясь. Дым серой ватой волокло в трубу, а жар согревал даже здесь, на кровати. Страшно погибла ведьма!
Бабушка приставила заслонку, треск поленьев стал тише. Заполнила формочки тестом, приготовила масло в закопченной миске с утиным крылом – когда протопится печь, будут шаньги. Костя сглотнул в предвкушении завтрака за большим столом у самовара.
Как-то вечером, они вдвоём пили чай с клубничным вареньем. Дед уехал в райцентр по делам, так что вечерять приходилось одним . В июньском сумраке за окном моросил дождь, в трубе тихонько подвывал ветер – тем уютнее в тёплой избе, в круге жёлтого света от свисающей на чёрном шнуре шестидесятиваттной лампочки. Мать Кости ругалась, что родители сидят впотьмах, но дед был непреклонен: экономика должна быть экономной. Когда бабушка наливала вторую чашку, лампочка погасла. В избе стало темно.
– Тьфу ты, леший! – проворчала бабушка. У соседей света тоже не было.
– Опять авария! Наверное, ветер в лесу провод оборвал! – принесла керосинку, ловко зажгла её.
– Так даже лучше! – улыбнулся Костя.
– Плети давай! Хорошо, самовар успел вскипеть!
Самовар на столе стоял электрический. Но старый, на углях, далеко не убирали: электричество, как говаривал дед, шалило частенько.
– Не бойся, Костянтин! Раньше вообще света не было! Всё с лампой, да с лучиной!
– Я и не боюсь, – соврал Костя. – А ты давно здесь живёшь?
Бабушка взяла кусочек колотого сахара, аккуратно
– А вот как за деда вышла – так и живу. Лет сорок уже!
Костя не мог представить столько лет. Ему было шесть, но помнил он последние два и ещё чуть-чуть.
– Это ещё при царе?
Бабушка рассмеялась:
– Что ты, Бог с тобой! После!
Костя потянулся за сушкой.
– Бабушка, расскажи что-нибудь страшное!
– Ещё выдумал! Бояться будешь!
– Не буду! Ну, бабушка! – Костя знал, что она не устоит.
– Ну, смотри, только не трусить потом! Слушай.
Как вышла я за Николая, привёз он меня сюда, стали жить вместе. Дом хороший, большой. Работы много, да я – не барынька, с детства на хозяйстве. Через неделю отправили его в командировку в Пертоминск. Осталась я в доме одна. Пока со скотиной обряжалась – и день прошёл. Работаю, а только нет-нет, да и побластит, что кто-то наблюдает за мной. Оглянусь – нет никого, а мурашки так и бегут волной от пяток до макушки.
Вечером поужинала за этим вот столом, чаю напилась, прихватила лампу керосиновую, и отправилась в кровать с книжкой. Только легла, меня словно толкнуло что, а в голове матушки-покойницы голос: «Будешь в доме мужа первый раз ночевать – спи на печи». Она много рассказывала, да разве упомнишь всё? Мне и годков-то мало было, когда умерла она.
Страшно мне стало. Я бегом на печь заскочила, лежу, читаю. Не спится с перепугу-то! А чего напугалась – сама не знаю. Так прошло сколько-то времени, я уж решила спать, да только в тишине пустого дома шаги послышались: точно на повети кто-то шагает неспешно, половицы поскрипывают. У меня зубы сами собой застучали, ноги затряслись! В голове опять матушкин голос: «Что бы ни случилось, с печи до утра не слазь!» Я нащупала рядом кочергу, в лежанку вжалась, одеяло до носа натянула, зажмурилась. А шаги по лестнице ко мне на первый этаж спускаются, вот и четвёртая ступенька скрипнула особенно. Сердце колотится, вот-вот разорвётся, в ушах стучит, воздохнуть не могу. Слышу, медный крючок на двери сам собою соскочил, пудовая дверь распахнулась настежь.
Сквозь ресницы вижу: входит высокая, много всех наших выше, женщина, одета по-старому. Прошла, соклонясь, под полатями, что раньше над входом на полизбы были, выпрямилась – кокошником чуть потолок не достаёт. Подошла к самой печи, чуть вперёд подалась, да прямо на меня и уставилась. Я зажмурилась накрепко, обмерла, не шевелюсь, даже дышать забыла. Долго она эдак смотрела. Я всё что знала, все молитвы с заговорами перепутала, чуть Богу душу не отдала! Слышу – отошла от печи, в задоски отправилась, зашуршала чем-то. Я один глаз приоткрыла, глядь, взяла квашню с полки, на стол поставила, помешала. Руки её запомнила: красивые, человеческие. А лица так и не видала…. Она квашню оставила, печь обошла, опять на меня посмотрела, да и вышла вон.
Я лежу на печи, от пота мокрая насквозь, дышу часто, как собака на жаре, только что язык не высунут. Так и пролежала, пока не рассвело, на каждый шорох вздрагивала.
Как солнце встало – я бегом к окну. На дверь и не смотрю, куда там, давай раму зимнюю снимать – думала к соседям бежать без оглядки. Сняла кое-как, только за шпингалет взялась, как опять в голове голос: «Как бы туго ночью ни пришлось, утром выходи только в дверь. Выскочишь в окно – обратно хода не будет. Не пустят!» Я помню, спросила её тогда: «Кто не пустит-то?» А она только по голове меня погладила: «Ты слушай, запоминай! Придёт время – сама всё узнаешь»! Она много такого ведала, маменька-то, только мало рассказать успела, Царствия ей Небесного, покойнице!