Писательская рота.
Шрифт:
странное ощущение внезапной перетасованности всех
человеческих сроков, всех призывов. Ведь роман
участника венгерской революции 1919 года Белы Иллеша
"Тиса горит" я тоже читал еще школьником.
Однако Бляхин оказался старше и Фраермана, и
Зозули, и Белы Иллеша, не говоря уж о Либединском.
Ничуть не кичась исключительностью своего возраста (да
и своей биографии — член партии с 1903 года, участник
революции 1905 года,
даже смущенный этим обстоятельством, Павел Андреевич
очень просто, как-то по-домашнему говорит, что ему
пятьдесят четыре года, но это ничего не значит...
Он и потом никогда не претендовал ни на какие
льготы или привилегии, на которые вполне мог бы
рассчитывать. И уж во всяком случае, Павлу Андреевичу, человеку необычайно скромному, была чужда какая бы то
ни было учительность или просто снисходительная
назидательность в общении с окружающими. В его
мягкой, ровной, я бы даже сказал — ласковой, манере
разговаривать абсолютно отсутствовала столь
естественная в его годы интонация превосходства — мол, поживите с мое. Нет, он был ровней со всеми, даже с
самыми молодыми из нас. Мне потом довелось прожить с
Бляхиным примерно с неделю в одной землянке, и он ни
разу не дал мне почувствовать, что почти вдвое старше
меня.
— Да, неплохо бы дотянуть до вашего возраста,
особенно в наше безмятежное время,— мечтательно
произносит, глядя на Бляхина, драматург Павел Яльцев, автор популярной в тридцатые годы пьесы "Ненависть".
По моим тогдашним представлениям он тоже
немолод — во всяком случае, лет на десять старше меня, что, впрочем, не помешало нам уже в те дни стать
истинными друзьями.
Но вот в разговор вступают поэты.
— А ты, Вадим, о какой контрольной цифре
мечтаешь? — обращается к Стрельченко наш
правофланговый. Это поэт Саша Миних, человек
огромного роста и неисчерпаемого добродушия.
— Я бы хотел прожить столько, сколько будут
писаться стихи,— с легким украинским акцентом
отзывается тот.— Ты же знаешь, поэты, почти все без
исключения, рано или поздно переходят на прозу. .
Воспользовавшись спором, возникшим на эту тему,
ко мне пододвигается лежащий рядом Роскин.
— Про себя могу сказать только одно,— тихо
говорит он, так, чтобы не слышали другие.— В самом
близком будущем меня не станет.
Я, внутренне содрогнувшись, оборачиваюсь к
нему, но он совершенно спокоен.
— Не подумайте, что я малодушничаю или
рисуюсь,— продолжает
хорошо знаю...
Как реагировать на подобное признание? Роскин
уже однажды говорил мне о своих мрачных
предчувствиях, но не с такой прямотой. Не скрою, моему
самолюбию начинающего литератора льстит
расположение этого очень уважаемого и очень
авторитетного критика, который уже давно служит для
меня примером профессиональной порядочности. Но ведь
нельзя же оставить его реплику без ответа. Однако
усталость словно лишила меня и всякой мыслительной
активности. Притупленное сознание ничего, кроме
пошлых возражений, мне не подсказывает, и я, к стыду
своему, предпочитаю промолчать.
Между тем разговор об отпущенных нам судьбою
сроках вопреки недавнему состоянию всеобщей
прострации становится все оживленнее.
— Что касается меня, то я хотел бы дожить до
нашей победы, а там посмотрим,— как всегда, чуть
насмешливо заявляет Эммануил Казакевич и, поблескивая
очками, весело оглядывает собеседников.
Мы уже привыкли к тому, что среди нас немало
очкариков. Данин тоже был снят с учета по зрению. С
очками не расстаются Лузгин, Гурштейн, Афрамеев,
Замчалов, Винер, Бек. Последний также принимает
участие в разговоре.
— А как вы думаете, сколько продлится война? —
с простодушнейшим выражением лица и затаенным в
глазах лукавством обращается он ко всем вообще и ни к
кому в частности.
Когда-то давно, будучи в командировке в Кузнецке,
я с интересом прочел, так сказать, на месте действия
очерки Александра Бека о русских металлургах. Вот уж
не думал встретить в его лице человека, столь глубоко и
надежно спрятанного за искусной маской чуть ли не
детской наивности. И это при явном уме и
доброжелательстве к окружающим. Что это — привычка к
осторожности, предусмотрительная защита от возможных
ударов судьбы?..
— Кто же это может знать! — попадается на
удочку торжествующего Бека Павел Фурманский,
слывущий среди нас знатоком военной теории и истории.
— Но давайте помнить о том, что империалистическая
война длилась четыре года.
— На этот вопрос каждый должен для себя
наложить запрет, — советует маленький, тщедушный, но
необычайно выносливый Рувим Фраерман, мудрый автор
"Дикой собаки Динго".
— Вы знаете,— напоминает о себе поэт Вячеслав