Письма человека, сошедшего с ума
Шрифт:
Недаромъ онъ говорилъ, что весь міръ принадлежитъ только тому, кто не гонится ни за чмъ.
Я, можетъ-быть, не написалъ бы теб этого письма, потому что самъ по себ ты не имешь теперь для меня значенія, но, обращаясь къ теб, я въ сущности обращаюсь къ масс нашей выступающей на практическій путь молодежи, потому что ты представитель извстнаго типа и имя ему — легіонъ.
III
Письмо къ доктору
Любезный мой докторъ!
Я, право, не знаю, какъ благодарить васъ за ту заботливость обо мн, которую выказали вы. Вы вчера выслушивали меня, вы уложили меня въ постель
— Это не сумасшествіе, это меланхолія, — говорили вы на-дняхъ одному изъ близкихъ мн лицъ, думая, что я не слышу васъ.
И это близкое мн лицо утшилось, успокоилось. Было бы лучше, если бы вы сказали ему:
— Это не сумасшествіе, это хуже сумасшествія, — это меланхолія, отъ которой можно вылчить больного, перевернувъ предварительно вверхъ дномъ весь свтъ.
Свта вверхъ дномъ вы не перевернете и, значитъ, я такъ и останусь больнымъ до той минуты, когда настанетъ для меня минутный, вполн свтлый промежутокъ: въ этотъ промежутокъ, сознавъ вполн трезво неизлчимость своей болзни, я пристрлю себя…
Вдь пристрливаютъ же лошадей, когда он переломаютъ себ ноги, потому что лошади, потерявшія способность употреблять на пользу общества свои ноги, такъ же не нужны людямъ, какъ люди, потерявшіе способность употреблять на пользу общества свой умъ… Когда вы разспрашивали меня о причинахъ моей болзни, я вамъ сказалъ, что «я боленъ отъ всхъ причинъ». По вашему лицу скользнула улыбка, и я понялъ, что вы приняли мою фразу за слдствіе умственнаго разстройства. Я хочу теперь разъяснить вамъ ее.
Когда мн было одиннадцать, двнадцать лтъ, въ нашъ домъ взяли гувернантку, женщину лтъ тридцати. Я былъ очень красивымъ ребенкомъ, и эта женщина влюбилась въ меня. Она научила меня и теоріи, и практик любви, говоря въ то же время всмъ и каждому, что она спасаетъ меня отъ скрытыхъ пороковъ. Это продолжалось два года.
Докторъ, не отъ этого ли я теперь схожу съ ума?
Когда мн было пятнадцать лтъ, мой отецъ женился во второй разъ, и мачиха, боясь лишнихъ глазъ, лишняго свидтеля ея продлокъ, заставила отца выгнать меня изъ дома. Меня отдали на полный пансіонъ въ гимназію и лишили той свободы, къ которой я уже слишкомъ сильно привыкъ. Въ гимназіи нравственность пансіонеровъ, какъ это всегда бываетъ въ закрытыхъ заведеніяхъ, была не особенно хороша, а я въ свою очередь былъ хорошею почвой для того мелкаго развратца, который царствуетъ нердко среди дтей, запертыхъ вмст, насмотрвшихся на всякую закулисную семейную грязь дома, живущихъ среди развращеннаго городского населенія. Я увлекался этимъ развратцемъ, я покучивалъ, я дурно учился. Меня наказывали учителя, наказывалъ отецъ. Но поддержки, тщательной заботливости, терпливой любви я не встрчалъ ни въ комъ и шелъ тмъ путемъ, на которомъ вырабатываются червонные валеты, жильцы долгового отдленія, кабачные постители, люди, заденные средой. Какъ мн жилось въ это время отцовскихъ порокъ и гимназическихъ карцеровъ, не уяснитъ вамъ одинъ фактъ. Разъ у насъ стали перемнять старыя курточки на новыя, и это причинило мн невыразимое горе. Я цловалъ свою старую куртку и не хотлъ ее отдать.
— Да что ты съ ума сошелъ, что ли? — спросилъ у меня одинъ товарищъ.
— Да какъ же мн ее не жалть, — воскликнулъ я. — Она вся смочена моими слезами…
Не думайте,
Докторъ, можетъ-быть, это могло не хорошо отозваться на моемъ мозгу?
Случайно, въ это время нравственнаго перелома, въ это время сознанія своихъ грховъ, мн попался одинъ человкъ, сказавшій мн: «съ твоими способностями стыдно быть такимъ пошлякомъ». Отъ этого человка я не слышалъ ничего, кром упрековъ, но уже чрезъ полгода я любилъ его, какъ врный песъ. Я любилъ его потому, что онъ первый сказалъ мн про мой умъ, первый призналъ во мн достоинства, которыхъ не замчалъ во мн никто. Съ этимъ человкомъ просиживалъ я ночи, но уже не ради гульбы и разврата, а ради чтенія книгъ и толковъ о вопросахъ, о которыхъ я прежде и не думалъ. Подъ его вліяніемъ я началъ нравственно перерождаться, пересталъ кутить, сталъ серіезно работать, отецъ даже далъ мн комнату въ своемъ дом. Это было во дни моего студенчества. Вдругъ, однажды, я пришелъ домой и засталъ отца въ своей комнат: онъ сидлъ у печки и что-то жегъ.
— Что ты длаешь, отецъ? — спросилъ я.
— Помилуй, что у тебя за рукописи, что за письма, что за книги! Я случайно заглянулъ къ теб въ столъ и ужаснулся.
Я поблднлъ.
— Ты шаришь у меня по столамъ? — спросилъ я.
— Я думаю, я отецъ теб, а не чужой, — оказалъ онъ. — Хорошо еще, что это нашелъ я и могъ во-время все сжечь.
Я пришелъ въ бшенство и наговорилъ дерзостей отцу. Мы разстались и разстались, повидимому, навсегда.
Для меня началась нищенская студенческая жизнь: плохой уголъ, плохой столъ и плохая одежда, бганье по урокамъ въ грязь и холодъ, въ рваной одежд, въ рваныхъ сапогахъ. Я выносилъ эту жизнь молча, стойко, смло. Но было одно обстоятельство, которое я не могъ перенести спокойно.
— Знаешь ли, что со мною случилось, — сказалъ мн однажды мой другь. — Мн въ двухъ домахъ отказали отъ уроковъ.
— Что ты! Это почему? — удивился я.
— Въ эти дома вхожъ твой отецъ. Онъ разсказывалъ везд, что я развращаю и совращаю съ прямого пути юношество, что я отъявленный мерзавецъ, что я сю раздоры въ семействахъ. Это бы ничего: на всякое чиханье не наздравствуешься, но слухи слишкомъ далеко заходятъ. У твоего отца большія связи. Этакъ и вовсе на подножномъ корму останешься…
Докторъ, можетъ-быть, и это повліяло на складъ моего ума?
Въ одинъ прекрасный день я превратился изъ студента въ человка безъ занятій, безъ надежды получить казенное мсто, безъ возможности кончить курсъ и даже безъ нравственной поддержки своего друга, который вдругъ выбылъ изъ Петербурга. Я началъ искать работы: я занимался корректурой, переводами, перепиской, бился, какъ рыба объ ледъ. Въ это время порвались вс мои товарищескія связи: одни товарищи куда-то исчезли, другіе сторонились отъ меня, какъ отъ нищаго, третьи, при встрчахъ со мною, наставительно говорили мн, что я попортилъ себ карьеру, что я могъ бы съ моими талантомъ и умомъ приносить пользу, если бы я занимался наукой, а не пустыми вопросами, что я теперь не могу принести пользы именно разршенію этихъ вопросовъ, не кончивъ курса, тогда какъ они, люди степенные и ученые, будутъ служить разршенію этихъ вопросовъ на практик. Это меня бсило и мучило. Во мн проснулось мелкое самолюбіе, мн хотлось доказать имъ, что я и безъ дипломовъ могу пробить себ путь, и мн мучительно хотлось найти какое-нибудь обезпечивающее въ матеріальномъ отношеніи занятіе, чтобы имть возможность въ свободные часы заняться серьезно наукой. Я сознавалъ, что два-три года такой работы дадутъ мн возможность составить себ въ литератур имя. Въ эту пору мн случайно пришлось встртиться съ однимъ изъ тузовъ нашего биржевого и коммерческого міра. Я занимался въ это время въ одномъ изъ книжныхъ магазиновъ продажею книгъ, корректурой, чмъ попало. Однажды, стоя за прилавкомъ, я увидалъ этого коммерческаго туза, котораго я встрчалъ еще въ дтств въ дом моего отца. Онъ узналъ меня, заговорилъ со мною.
— Что вамъ за охота сидть здсь за прилавкомъ? Съ вашими способностями можно посвятить свои силы боле полезной дятельности. Васъ приняли бы съ распростертыми объятіями везд, гд нужны честные и умные работники.
«Хорошо поетъ, собака! Убдительно поетъ!» Этотъ стихъ Некрасова всегда вспоминается мн, когда мн приходитъ на память разговоръ съ этимъ ловкимъ дльцомъ. Я растаялъ отъ любезностей. Еще бы! Самолюбіе пощекотали. Я отвтилъ, по своему обыкновенію, юмористически, что, несмотря на мои великія способности, кареты что-то никто за мною не присылаетъ съ приглашеніемъ осчастливить общество своею службою.