Письма к отцу
Шрифт:
По сути, все, что когда-либо было написано в моей жизни – начиная с шести лет, – посвящено папе. Я постоянно прокручиваю перед глазами его смерть, в мельчайших деталях воссоздаю ощущение пустоты, которое возникло у меня перед обмороком, случившимся после того, как я услышала: «Папы больше нет».
В каждом моем – даже детском – рассказе присутствует смерть значимого взрослого, папа там всегда разный, но чаще всего – такой, без которого невозможно обойтись.
Ночь с 9 на 10 марта 2015 года
Папа, я хочу поделиться счастьем. Впервые за долгое время – настоящим счастьем! Тем, которое не зависит от обстоятельств, а находится внутри и оттуда, изнутри, вдохновляет, дает силы «на жизнь». На эту страшную, странную двадцатидвухлетнюю жизнь, в которой большинство моих ровесников существуют только благодаря антидепрессантам. Я влюбилась.
Влюбилась еще лет пять назад, потом возвращалась к нему, периодически думая о других. За последний год вспышек-возвращений стало больше. И сегодня, прогуливаясь по тем московским местам, которые стали нашими с ним, поняла, что не хочу без него жить.
Сегодня – как в кинохронике – все памятные, ничего не значащие моменты. На этот раз моменты, в которых тебя не было, но был он. Да нет, ты был. Был! Однажды я написала повесть, где тебе была посвящена одна глава. Эта повесть обсуждалась на творческом семинаре. И я взяла его в оппоненты. Ему никогда не было близко мое мироощущение – сознание маленькой, наивной девочки, как он тогда говорил. Но мне было важно, чтобы он высказался о том, что я прожила за девятнадцать лет. Прочитал – раскритиковал. Сказал, что все герои мертвы. Кроме одного – отца. Я писала о тебе с нежностью, с упоением, с благодарностью, вытирая слезы. Тогда я еще оплакивала тебя. И он прочел и оценил главу об отце, не зная, что отец был не выдуманным, а настоящим.
О том, что ты умер, когда мне исполнилось двенадцать, он узнал только спустя пять лет. Символично: на выпускном. Не помню, каким образом: я была пьяна. Мы всем курсом забились в вагон метро. Ехали за «продолжением банкета» в бар. Толпа пьяных, веселых людей. Шутки, смех, счастье от прожитой жизни и надежда на новую. Он стоял в вагоне рядом со мной. Наклонившись, спросил:
– У тебя правда умер отец?
– Правда.
Потом мы шли вдвоем к бару, и он расспрашивал о тебе. А я ничего не могла ответить – не знала, что отвечать. Не тот день. Но тот – он. Тот – ты. Все сошлось.
Потом, спустя полгода, мы встретились в предпоследний день 2014-го. Мы уже выпускники. Мы хотим говорить друг с другом. Мы снова пьяны. Он провожает меня до общежития (кафе, вино, метро, улица). Метро закрывается. Его не пускают туда, где он не живет. Суровая охранница: «Девушка, вы можете зайти! Он – нет». Я остаюсь с ним. Мы даже не подумали о такси: переночевали в гостинице. Мне хотелось говорить с ним, хотелось ему доверять. Я рассказывала ему о тебе. И оплакивала тебя впервые за долгое время. Впервые после написания той повести, которую он раскритиковал.
Сегодня – март. Сегодня его не было в том баре, по пути к которому я рассказывала ему о тебе. Но были песни, которые он любит. Были люди, которых он знает. Был бар, о котором он спрашивал меня несколько дней назад. Мол, когда пойдем в него. Пошла и зачем-то не с ним. Затем, чтобы по нему скучать.
Вчера я была на свидании с другим человеком. А он, объект моей влюбленности, кажется, встречается с девушкой, которую не любит. Нам все время что-то мешает. И я не могу понять, что.
Он иногда мне снится – влюбленный, но скромный, не умеющий подойти. Он даже приснился моей подруге – говорит, что был влюблен и хотел меня поцеловать. Рассмеялась. Как глупо, как по-детски, как наивно. Нам что – семь? Нет, теперь мы взрослые. Теперь взрослые – это мы.
– Это наша первая зима без сессии. Ты чувствуешь счастье?
– Нет, наконец-то нормальное состояние – я будто на школьных каникулах.
«Все мы – дети», – сказал мой шестидесятилетний научный руководитель. Ты бы полюбил его больше всех на свете (даже больше меня). Он наслаждается жизнью каждую секунду, он влюблен в собственное дело. Такие люди тебе всегда нравились, ты хватался за них и никогда не отпускал. Тебе нужны были личности. Но не властные, а увлеченные. Ты считал, что нет в жизни вещи важнее той, что называют «делом жизни». У тебя было это дело жизни – история, археологические экспедиции, рабочие командировки. И на вторых ролях – твои жены и твои дети.
Тот парень однажды сказал, в своей полуигривой и наивной манере:
– Я уважаю Пелевина и Тарантино за то, что у них не было жен.
Ему тоже важно, чтобы кто-то отдавал себя «делу». Мне же важно другое: восьмое марта в нашем доме, на столе – ромашки, подаренные маме рано утром. Я просыпаюсь. Солнечный луч на деревянном полу. Шипение на кухне. Мои босые ноги. Мама, папа, выходной, каникулы!
Перечитывание писем к отцу, пролистывание дневников пятилетней давности вызывают ком в горле, замирание сердца, дрожание пальцев, тошноту, дикий стыд, щемящую жалость, сильную злость.
Глава четвертая
Миру нужны истории
Мне нравится писать о себе в третьем лице. Это придает некую отстраненность, загадочность. Но выглядит пафосно – будто закадровый голос в плохом фильме. Кстати, как они выбирают – какие фильмы плохие, а какие хорошие? По мне – если честно – все плохие. Когда на экране мелькают люди, произносят слова, куда-то бегут, я прямо физически чувствую время: десять минут, пятнадцать, полчаса, час, – моя жизнь – бесценная – проходит в угоду чьей-то выдуманной, ненастоящей. Я дарю себя кому-то, кто – придумывая, подыскивая актеров, советуясь с оператором – создавал нечто, чтобы кто-то за этим следил.
Миру нужны истории, чтобы он не расщепился на атомы, не растворился во фрустрации, не умер от бессмыслицы.
Отец ушел, когда ей исполнилось двенадцать. Не по своей воле – погиб во время теракта в Ростовской области. Она долго не могла осознать, как такое случилось – какие-то люди намеренно готовили бомбу, а один человек решился пойти на жертву, чтобы случайным образом она лишилась единственного собеседника, первого и последнего значимого взрослого. Она не знала подробностей о том взрыве, не узнавала специально,
Сон – всегда – один и тот же: она в комнате, пахнущей плесенью и книгами, одна – среди плесени и книг; на улице – дождь, в комнате отчего-то солнце – неизвестно откуда взявшийся луч на незнакомом паркете, она – иногда – в луче. Во сне ей больно и страшно, хочется кричать о том, как одиноко, что нужно домой, ей необходимо, чтобы ее от этих книг, плесени, устрашающего паркета унесли – желательно на руках, в пледе, далеко отсюда, к морю. Она плачет навзрыд – чего никогда не делала в реальности – и неожиданно узнает, что в этой квартире есть вторая комната. В комнату ведет тяжелая дверь, открывается с усилием, но чем старше становишься – тем легче поддается. За дверью – стол, стул, секретер. За секретером – папа, что-то пишет, он всегда пишет стоя, утверждал, что так работается лучше. Папа оборачивается и улыбается. Но никогда ничего не говорит. Иногда молча обнимает ее, но после того, как она провела ночь с парнем, еще несколько ночей с ним же, а потом с другими – разными – парнями, папа ее больше не касается. И ей от этого тоже – невыносимо больно: очень нужно, очень хочется, чтобы касался. С девятнадцати лет он перестал обнимать ее во сне, с двенадцати – в реальности. Но и во сне, и в настоящей жизни она все еще помнит, как он пах, хотя тетя говорила, что сначала забывается запах, а потом – через несколько лет – и форма ладоней, и складки, когда он хмурится, и уголки губ, когда улыбается, и веки, и ресницы, которыми прикрывает мудрые – всегда горящие – серые глаза. Она до сих пор – в мельчайших деталях – помнит все.
Иногда она вбивала папину фамилию и инициалы в поисковике и читала то, что пишут об учебниках, которые он издавал, посты его бывших студентов, до сих пор почему-то помнящих о нем и изображающих его таким, каким она никогда его не видела, и даже представить не могла значение, что имели его слова для многих людей. У папы никогда не было интернета, папа погиб до изобретения социальных сетей.
Мир очень изменился, папочка. Теперь самый страшный день в нашей с тобой жизни входит в «Топ-20 терактов в России» – голая статистика об умерших, о тебе – мертвом – не написали ни одной статьи, только о живом, таком, каким тебя помнили.
Она писала ему письма. Иногда зачитывала их психологу, который хвалил их за слог. Она ухмылялась лицемерной – как ей казалось – похвале. Папа считал, что никому нельзя верить и ни от кого ничего нельзя ждать, а комплименты для дочери опасны – «обрадуется, вот и выйдет замуж за нелюбимого». Кажется, она сейчас себе соврала – в лексиконе отца не было таких слов: «нелюбимый». Они никогда не говорили ни о любви, ни о сексе, ни о его многочисленных детях от разных женщин, ни о том, почему – из всего этого многообразия – он выбрал маму, а они с братом оказались его последними, «новенькими», детьми. Говорили только о книгах, которые отец покупал каждую неделю: они заходили в книжный, он отдавал свой портфель дочери или сыну и пропадал в стеллажах, кажется, на вечность. Дочь и сын передавали друг другу тяжелый портфель – нельзя было ставить на пол – и листали издания, пахнущие типографской краской, другого развлечения в этих «книжных» вечерах для них не отыскивалось.
Книги находили прибежище в кабинете отца, он так и назывался – скромно – библиотекой. Эта библиотека, как и папин портрет в золотой раме над секретером, будет сниться ей в институтском общежитии, домах друзей и парней, в каждой съемной квартире. Для библиотеки папа мастерил книжные шкафы, самостоятельно выпиливал из заказанных где-то досок (эти доски привозили грузовики, каждый грузовик, въезжавший во двор их частного дома, был чем-то торжественным, праздничным; они с братом носились рядом – встречали; наверное, ни один Дед Мороз не вызывал в них столько радости, сколько они ощущали, вслушиваясь в рев очередной машины с огромным кузовом), а потом скрупулезно вносил выходные данные изданий в специальную записную книжку. Книги ставились четко по алфавиту – для каждой было определенное место как на полке, так и в отцовской библиографии. Каждому – даже самому сказочному, удивительному – произведению присваивался индекс ББК, так ее любимые – уникальные – книги становились винтиком в системе под названием «отцовская библиотека».
Эта система помогала упорядочивать хаос, о существовании которого она узнала только после отцовской смерти. Сидела в библиотеке, пролистывала его ежедневники, в которые он что-то записывал всю сознательную жизнь. После его смерти оказалось, что записывал все: состояние здоровья, фазы Луны, количество выпавших зубов сына, математических уравнений, решенных дочерью (это было просто: она не умела решать уравнения, поэтому численность выполненных ею заданий по математике составляла около нуля), рост детей, список необходимых им книг, список книг, прочитанных за день, список предложений, составленных дочерью, список съеденных продуктов, список продуктов, к которым никто не притронулся, список списков литературы (по темам, родам, жанрам, тысячелетиям, годам). Кажется, по этой отчаянной систематизации можно было составить полное представление об отце, но чем больше она вчитывалась в мертвые – статистические – буквы, тем яснее понимала, что папу она не знала никогда, тем сильнее ей хотелось его – такого молчаливого, спокойного, взвешенного, закрытого даже от собственной жены, от своих детей – разгадать.
Глава пятая
О страхе смерти
Я прохожу курс терапии больше полутора лет, но никогда не заговаривала о страхе смерти, говорить о нем – это как вспоминать о том, что у меня есть две руки, две ноги, волосы – на голове и на теле. На одном из сеансов мы – как до этого не бывало никогда – обсудили все темы, которые меня волновали, меньше чем за полчаса. Психологиня – растягивая время – спросила, нет ли чего-нибудь еще, что питает мою тревогу. Я ответила: