Письма к сыну
Шрифт:
Старушка вздохнула:
— Только проси не проси, а никто не подаст… А вот похоронку-то мне подали. Прямо домой ее принесли. Но я ей не верила, потому и писать начала…
— Бывает. Всяко бывает, — согласился старик, — чудят люди по-разному, и никому не прикажешь.
— Э-э, не то говоришь, — усмехнулась старуха, — я не чудила и ума не теряла, просто похоронке этой не верила — нет, ни за что. И писала ему как живому, давала отчеты. И про сына, и про себя маленько рассказывала, и про соседей… Кто помер да кто женился, да всяко разно, да, да. Я же грамотна была, разбиралася. А теперь не поверите? Возьму карандаш, а он выпадыват, язви его. Дрожат рученьки, как у воровки. А чё украла, не знаете? Вот и я не пойму. Да и памяти нет. Так што гонит к концу… Вот явлюсь сейчас к сыну и сдам все бумаги. Пусть потом поминат, и внучата с ним заодно. У меня ведь и фотокарточек много. Молодая все желала сниматься. Теперь вот собрала в узелок и везу…
— У тебя, слушай, есть голова? — неожиданно засмеялся старик. — Неуж писала мужу отчеты?
— А как же, писала. И стопочкой складывала. Думаю, вернется и прочитает про наше житье-бытье. А похоронка чё? Бумажка — не больше. Так што я ждала всю войну, да, да… А жили-то — госпо-оди-и! Ни одеть, ни обуть, и на столе крапивна похлебка. А ничего. Есть люди, которы не выдержали, а я ничего. Это потому, что письма писала, отвлекала себя… — Она затихла, к чему-то прислушалась. Наверно, колеса ее пугали, забирали внимание. Старик тоже замолчал, только носом посапывал. И жена его тоже не шевелилась, как будто уснула. А я снова начал смотреть в окно. Луны уже не было,
— Давайте-ко спать. А завтра встанем поране, чайку закажем. Люблю, понимашь, чай… — Старик хмыкнул и выключил свет. Купе сделалось голубое, чудесное… Как хорошо! Как легко, непривычно… Свет надо мной качался, переливался, играла голубизна… Вот ехать бы когда-нибудь с сыном вот в таком же купе. И чтоб так же про лошадок рассказывали, и чтоб так же угощали вареньем, и чтоб так же за окнами стояла луна… Неужели это возможно, неужели такое будет когда-нибудь?.. Неужели я доживу?.. А потом бы выйти у моря и жить бы там долго-долго, пока не кончится лето, пока не позовут домой наши сосны, наши снега. Федя, Федор! Ты, поди, тоже не спишь сейчас, ворочаешься в кровати… Ну конечно, конечно, я слышу… А ты-то слышишь меня? И в этот миг заговорила душа: «Ну успокойся же ты, не надо. И не терзай себя, не тоскуй без причины. У тебя же все еще впереди, впереди… И здоровье, и силы, и новые дороги, и встречи! Не торопи только время».
А поезд все шел, и стучали колеса, и раскачивался вагон, и летело пространство. Оно было живое — я слышал, я мог даже потрогать руками эти равнины. Да что потрогать — я слышал даже их дыхание, их звуки, и если бы не колеса… Но все равно они меня уже не пугали, не злили, я знал, что мне делать. Да, я знал, я понял и убедил себя… Я буду жить у моря, лечиться, а по ночам я буду писать сыну письма. Большие, длинные письма-отчеты: и о своей жизни, и о прошлом и настоящем, о родных и близких, и о тех, кого уже нет на земле и никогда уж не будет… И о мечтах своих, о надеждах, о прощаньях и встречах, ведь у нас с сыном все еще впереди, впереди…
Я буду писать их и складывать стопкой. А потом их накопится очень много — целая книга… А затем пройдет еще лет десять-пятнадцать — и мой сын их прочитает! И я тоже доживу до этой минуты. Я доживу!.. Теперь я знаю, уверен… Но самое главное — побыстрее начать мои письма, решиться…
ПИСЬМО ПЕРВОЕ — О ШКОЛЬНЫХ ТЕТРАДКАХ
Дорогой Федор! Я решился — начинаю свои отчеты. Разве отчеты? Какое тяжелое слово! С удовольствием бы заменил его на другое. Но только зачем? Ведь от этого не утихнут мои волнения…
Да, я очень волнуюсь, переживаю — даже буквы выходят косые, неровные, как будто напугал их кто-то, прикрикнул. Но некому жаловаться. Никто же не просил меня, не приказывал, а сам я решился. И только об одном сейчас дума — поймешь ли меня, мой сын, или осудишь? Ведь я хочу рассказать тебе о самом близком, родном, неизбывном. Но это же трудно? Конечно, очень трудно, порой совсем невозможно. На исповедь нужны смелость, решимость, а я, наверно, не смелый. Я, дорогой мой, совсем обыкновенный, но это, конечно, не новость. Да и не всем быть в героях. И все же, сын, у меня есть тревога: в моих письмах будет много горя, печали, а молодые такое не любят. Им подавай праздник, бесконечную весну, ожидание. Счастливое ожидание. А в жизни-то, Федор, совсем по-другому. И надо будет привыкать к долгим зимам и трескучим морозам и к таким же долгим, невыносимым печалям. А радость, а ожидание? Но порой, сын, и ждать человеку-то нечего — все прошло уже, миновало, и осталось только одно — умереть… Но хватит, наверное, о печальном. Да и будут, обязательно будут в моих письмах и праздники, и надежда. Конечно, сын, все мы живем надеждой. Иногда даже смутной, неясной, похожей вон на то облачко у самого горизонта. Ты смотришь туда и все-таки не уверен — то ли есть оно, то ли отнесло уже ветром. Но все равно тебе хорошо, хорошо. А почему — сам не знаешь, не понимаешь. Да и зачем те вопросы. Вот и я сейчас размечтался. Представил, как однажды ты возьмешь в руки эти странички, а потом откроешь и прочитаешь. И пусть это случится раньше — в самом начале твоей дороги. Но если б знал ты, как я волнуюсь! А отступать уже некуда, я сам сделал выбор, решился… И вот уже беру весло, сажусь в свою лодку и отталкиваюсь от берега. Только рядом со мной не река, а море. И на море светло и ярко, как будто глубоко под водой горит электричество. Но это, конечно, мираж, обман зрения. Никакого там нет электричества — просто на воду падают прямые лучи, и вода от них горит и играет — невозможно смотреть, даже слепнут глаза. Но в этой игре есть загадка: лучи-то падают, а самого солнца нет. Его скрыли белые облака. И как будто из снега они, из чистого белого снега. И эта белизна пропускает лучи. Прямо нарисовал бы на память и сохранил… Как хорошо! А далеко-далеко это белое сливается с синим, и по этой черте продвигается длинный кораблик. Он похож на спичку, и эта спичка дымит сейчас, кого-то пугает. Но кого пугать — вокруг тишина. Сын мой, ты объясни: откуда она, такая огромная, такая непостижимая, сжимающая душу мою тишина? Хочется встать в полный рост и крикнуть. Но в последний момент одумываюсь — а зачем? Для чего? Да и отвлекает внимание ветер. Я замечаю его по движению деревьев. Они начинают чуть клониться, вытягиваться — вон кипарисы прямо на глазах у меня оживают. Ну конечно же, оживают — и в это сначала не веришь. Еще минуту назад они были какие-то каменные, уверенные. Кажется, стукни по ним топором, и сломается обух. Но, видно, и камень способен качаться. И все же к этому не привыкнуть. Смотрю на кипарисы, и мне печально. А почему печально — не знаю, не понимаю, может, вспомнилась наша береза. Ей бы тоже однажды добраться до моря, устроить бы праздник себе, развлечение, но, видно, не суждено… И в этот миг мои мысли кто-то сбивает. Но это ветер опять, тот же ветер. Он разметал надо мной обрывки старых газет, и они закружились, как птицы. Я поднял глаза и сразу зажмурился. В глаза ударило солнце. Его стало теперь так много, что оно закрыло все небо, да что там небо — оно закрыло и море. Откуда же столько солнца? Даже больно глазам — никак не привыкнуть. Наверно, скоро соберется гроза — вот перед дождем и гуляют лучи. От них теперь еще больше заблестела вода, почти закипела, и в ней замелькали какие-то тени — это, может даже, живая рыба. Как жаль, сын, что я не художник — у него ведь есть краски. А что я со своими словами — они порой скучны, как прошлогодняя травка. И поэтому лучше один раз увидеть, чем сто раз прочитать о том же в какой-нибудь книге. Вот и сейчас я вижу такое — нельзя оторваться. Уже седьмой день я у моря, а никак не привыкну. Но, наверное, хватит пока о море. Давай посмотрим с тобой на другое. Вон глаза мои увидели стаю собак, и это меня развлекает. Собаки радуются солнцу и бегают по самой кромке прибоя. А что им… Их здесь много, посчитать невозможно. И они никому не нужны, я уверен, и в то же время нужны каждому вместо игрушки. Многие из отдыхающих кормят собак прямо с ладони, а потом… потом сразу о них забывают. И в этом — беда тех, несчастье, да никто не поможет.
Особенно среди них заметны щенки, потому что очень красивы. Любое детство и юность всегда красивы. Да, сын, это закон жизни, ты скоро узнаешь. Однажды знакомый парень показал мне фото своей невесты. Если б ты это видел! Он и она стоят у березы, и дерево это белое, снежное, и рубашка на парне тоже белая, яркая, и платье у невесты такого же белого, небесного цвета. И эта белизна, эта нежность прямо пронзили меня, спеленали. Я доже не знаю, не понял, что тогда нашло на меня, что случилось, — и только губы без конца повторяли, шептали: какие вы весенние, милые, как я завидую… И вдруг на обороте фото заметил надпись: «Мы не были красивыми, но были молодыми». И сразу же у меня испортилось настроение. Эх, парень, как ты ошибаешься! Тебе бы только два слова убрать, всего два слова. И тогда бы вышло: «Мы были красивыми, мы были молодыми…» Но я уж отвлекся, сын, полетел, как белка по дереву. И тебе трудно следить за мной, я понимаю. А потому обещаю тебе — исправлюсь, возьму себя в руки. А пока выпью свои лекарства и постараюсь заснуть.
— Ты почему испугался? Я же не обижу тебя, не выдам…
Но он молчит, а на лоб набежала морщинка. Откуда она, откуда? Неужели от забот уже, от усталости, а может, болезнь внутри у него? И я опять не выдерживаю, вызываю на откровенность:
— Ты почему такой серьезней? Я никому не скажу — признайся?
Но он снова молчит, и только глаза сейчас затаили обиду. Но кто его обидел — не знаю. И не понимаю, почему он не доверяет мне, не подпускает. Неужели я виноват перед ним и нет мне прощенья?.. И тогда я отворачиваюсь, я обижаюсь, но глаза его опять рядом, рядом! Глаза эти снова меня настигают, и они точно бы знают какую-то тайну. А что за тайна? И только хочу об этом спросить, допытаться, как он вдруг убегает. «Да остановись ты, не бойся!» Но он спешит все быстрее, быстрее. Какая обида! И тогда я решаюсь. И вот уже бегу за ним и почти догоняю. И в тот же миг мы попадаем с ним на какую-то улицу: кругом низенькие дома, огороды. Я смотрю по сторонам и не верю. Ведь это же мои дома, моя улица, моя родная деревня! А мальчишка все бежит от меня, не оглянется — и я за ним, как привязанный. И вот уж кончилась улица, и вот уж мы за деревней, а впереди река, а над ней — светлый, слепящий луч. Так это же солнце! От него я и открываю глаза… Но это недолго — какие-то секунды, минуты, а потом снова проваливаюсь в долгожданный сон — и вот уж снова этот мальчишка… Я вижу, как он косит сено, как возит копны на колхозной Серухе, как помогает ставить зароды — и все это от души, от желания. А потом в глазах совсем другая картина: я смотрю, как он провожает на выпаса корову. Манька мотает рогами, как будто гордится. И пусть гордится — она заслужила. Ведь от нее и молочко и теленочек, она в семье и за лошадь. Куда ни кинь — кругом Манька. Летом ее запрягают в телегу, а зимой — в тяжелые сани. И только-только вспомнил про зиму, как скрылось солнце и пришли тяжелые тучи. Они пришли с ветром, снегом и сразу набросились на моего мальчишку. И мне его жалко — он в снегу уж по колено, и вот уже по грудь, по горло, и вот уже только глаза виднеются наверху — они печально моргают. Я не могу этого вынести и бросаюсь на помощь. Хочу найти его руки, ладони, и вдруг сам проваливаюсь в сугроб. И сразу холод, а от него страх. А сердце прямо захлебывается от стука. И в этот миг просыпаюсь. Потом долго-долго лежу на спине и начинаю думать, спрашивать у себя: так чье же было все-таки сердце? То ли мое стучало и волновалось — то ли все же того мальчишки?.. А над морем стоит синее марево, и мне кажется, что оно живое. Ну конечно, живое — иначе бы оно не дышало, не двигалось, и в этом движении даже есть какая-то тайна. И тут я вспоминаю, убеждаю себя — а ведь однажды я уже видел такое море и такое марево. И такой же длинный солнечный луч стоял тогда над водой и резал глаза. Да-да, это было, случалось, но только сейчас — лето, а тогда только-только начиналась весна, и все вокруг оживало, играло, особенно наш Тобол. Он отяжелел от вешней воды и не входил в берега. Не река — море синее, океан. И по этому океану плыли мелкие льдины, коряги. А вверху неслись и неслись облака, какие-то веселые, бодрые, похожие на стаи белых гусей. А потом опускалась ночь, появлялась луна, и река начинала походить на длинное зеркало, а над ним — лунный свет. Да, сын, ничего нет лучше ночной весенней реки! И вот как-то на краю того зеркала сидел мальчишка и не мигая смотрел вперед. А вокруг тишина, слепое безмолвие. Ничто не вздрогнет, не скрипнет, точно все подо льдом. И так прошел почти час, и мальчишка начал расстраиваться, ведь он же здесь ради матери. Та почему-то опаздывала. Еще днем ушла на дальние пашни читать трактористам лекцию и наказала сыну встречать. А пашни были на другом берегу. И вот уже у мальчишки устали глаза, и уши тоже устали. А что слушать — тишина кругом, только песок под ногами похрустывает. И мне… и мне стало страшно, даже замерзла спина… Ну вот, сын, я и сознался, не выдержал. Конечно же, тем мальчишкой был я, и то моя спина тогда замерзла от страха, волнения. Тогда, чтобы немного отвлечься, стал разглядывать дальний берег реки. И там, где днем еще клубилась березовая роща, теперь возвышались холмы. Я принял их вначале за копны сена, и эти копны шевелились, передвигались, как будто живые. Но почему, почему?.. И не успел я додумать, как над холмами вырос огненный столбик. Он поднимался все выше и выше и тихонько покачивался…
Я смотрел и не верил. А столбик рос на глазах, выпрямлялся. И вот уж не столбик это, а длинная высокая свечечка. Она горела ярко, притягивающе и все продолжала расти вверх, продвигаться. Теперь уж она доставала до неба, но пошла еще дальше, а куда — я не знаю. И страх мой не кончался. Я смотрел вверх и не верил — то ли сон, то ли правда, то ли сам я на небе уже, а не на земле. Что было б дальше со мной — не представить, но свеча уже опадала и истончалась, и вот уж вместо нее — только испуг во всем теле и ожидание: что-то будет дальше, что-то случится?.. И в этот миг закричала мать. Меня разом точно подбросило, и я побежал искать перевозчика.
Что было тогда? Что за чудо? Я и теперь не знаю, не понимаю, откуда взялся над рощей тот огненный столбик. Может, это с неба был какой-то сигнал мне, предупреждение. Может, то душа моя летала в каких-то своих туманах — много ли надо детской душе, да и в жизни нашей еще много загадок, неясных тайн и предчувствий. Иногда только пожелаешь — и сразу случится, как будто кто-то караулил твои желания… А может, просто весенняя ночь смутила тогда мое сознание, и еще — лунный свет. От него и привиделся этот мираж. Но если честно, то он еще долго чудился мне и преследовал — много дней, много лет. И потом уже — в старших классах — я взял однажды ручку, открыл тетрадку и стал вспоминать. Мне захотелось тогда рассказать на бумаге и про весенний Тобол, и про тот огненный столбик, и про лунный свет над холмами, и про ту белую весеннюю ночь. И писалось мне легко и свободно, да и была цель — заслужить похвалу. Ведь на каждом уроке литературы мы писали такие сочинения — маленькие рассказы, воспоминания, мальчишечьи клятвы. Да-да, и клятвы, потому что в этих сочинениях мы были чисты, откровенны, как чиста первая весенняя травка, к которой и прикоснуться-то страшно — только бы смотреть и смотреть. Да и темы для наших сочинений тоже были свои, деревенские: о нашем колхозе, о школе, о недавней войне, о природе…