ПИСЬМА НИКОДИМА. Евангелие глазами фарисея
Шрифт:
— Но ведь ты великий пророк, — произнес я. Мне хотелось его утешить.
— Я не пророк, — возразил он, как тогда, когда мы спрашивали его о том же от имени Синедриона. — Я — глас, который умолк… Глас больше не нужен! — вдруг возопил он.
Хотя в словах его все еще отдавалась боль, по лицу уже разлился свет: в точности, как тогда, когда из–за моего плеча он увидел приближающегося Галилеянина. Он говорил горячо, вперив взгляд в сноп солнца, в котором, переливаясь, кружили пылинки.
— Ныне и люди, и деревья, и камни должны заговорить. А глас больше не нужен.
— Не все, однако, идут за Ним, — заметил я.
Мне показалось, что на его темном лице мелькнула улыбка. Он слегка кивнул головой.
— Знаю. Не признаете Его. Но Он призовет вас, — заверил Иоанн с непоколебимой убежденностью, — каждого в свой день. И меня тоже. Еще один раз я Ему понадоблюсь. Еще один раз…
Мог
Гости Антипы были утомлены: пир продолжался уже шесть дней подряд. Но в этот вечер затухающее было веселье разгорелось с новой силой. Антипа, а скорее всего Иродиада, которая, как я подозреваю, желает любой ценой добиться сближения Антипы с Пилатом, велела подать гостям вместо вина дурманящий напиток, изготовляемый в Сирии из кукурузных зерен. Результат был мгновенный: участников пира сильнее, чем прежде охватила жажда безумств и распутства. Пили и ели, ели и пили, кричали, ревели, гоготали, тискали танцовщиц и девушек, разносящих корзины с фруктами. Разнузданное увеселение превратилось в самую настоящую оргию на манер омерзительных фригийских празднеств, прославляющих их бога. По правде говоря, не знаю, кто задавал тон: римляне, греки или идумейцы. Ионафан также принимал в этом участие. В свете ламп, который заволакивали голубоватые полосы выгоревшего фимиама, под гирляндами цветов я различал сбитую массу полунагих переплетенных тел, мотающихся туда–сюда в лихорадочном возбуждении; в воздухе тошнотворно пахло смесью пота, благовонных масел, вина и соусов. Я стоял в стороне и с отвращением наблюдал за происходящим, поджидая только случая, чтобы незаметно выскользнуть из зала. Когда я наблюдаю нечто подобное, то наряду с отвращением во мне пробуждается чувство собственной инородности. В такие минуты я ощущаю, что я другой, не такой как все… Впрочем, не только в такие минуты… Болезнь ли Руфи в этом виновата или годы, проведенные над Писанием, посты, самоограничение? Я чувствую, что я — другой, и мне от этого отнюдь не хорошо. Я Ему сказал тогда: чего–то мне не хватает.
Сквозь толпу я увидел Антипу: он сидел на троне, а над ним склонилась Иродиада. Слушая ее речи, тетрарх сделал попытку обнять ее, но она оттолкнула его руку. Кажется, она хотела убедить его в чем–то, а возможно, и принудить что–то сделать. Она вторично увернулась от его объятий и, словно оскорбленная полученным отказом, отошла прочь, высоко держа голову. Не думаю, что она способна уступить. Антипа позвал ее, но она, не обернувшись, проследовала к своему ложу на другом конце зала.
Неожиданно меня кто–то толкнул, да так сильно, что я чуть не упал. Я гневно оглянулся, будучи уверен, что кто–то из челяди позволил себе такую неловкость. Но я увидел перед собой Пилата: прокуратор покачивался, его маленькие глазки были полуприкрыты, на потный лоб свешивался рыжий вихор.
— Я задел тебя? — вызывающе обратился он ко мне, словно желая спровоцировать скандал. Но тут же засмеялся: «Это ты, фарисей! — Он положил свою ручищу мне на плечо. — Ну, полно, не сердись. Небось не осквернил тебя своим прикосновением?» — и он снова захохотал.
Не снимая руки с моего плеча, он притянул меня к себе, словно желая обнять (какая гадость: утром — Антипа, ночью — римлянин!)
— Не сердись, — повторил он. — Отмоешься. Надо мыться почаще, надо иметь под рукой ванну с горячей водой, фонтаны… Вода полезна… Ха–ха! Слушай, мой фарисей, — говорил он, а я чувствовал на спине его безволосую руку, а на лице — несвежее дыхание, — ты, говорят, страшно богат? — Он попеременно то икал, то смеялся. — Люблю богатых… Ты никогда ни с чем не обращался ко мне… Почему? Почему ты никогда меня не навестишь? Я хочу ближе узнать тебя. Послушай… Я хочу, чтобы ты пришел ко мне… Помни… А вода необходима… Говорю тебе… Ты омоешься, а я искупаюсь… Ха–ха…
Пилат, покачиваясь, пошел по направлению к столу. Когда он проходил мимо ложа Иродиады, царица задержала его, схватив за тунику. Он склонился над ней. Я видел, как он дерзко провел ладонью по ее руке до самого плеча. Иродиада смеялась, глядя ему в глаза. Я подумал, что она пьяна и готова броситься ему на шею, и тогда–то Антипа убьет ее. До меня донеслись слова прокуратора: «И что же ты подумала, моя красавица?» Ответа я не расслышал, а видел только, как Иродиада провела пальцем по гладкой щеке римлянина. Окончательно очарованный ею, он собрался усесться тут же на ее ложе. Но там сидела Саломея. Иродиада приказала дочери встать, потом привлекла ее к себе и что–то сказала, показывая на середину зала. Малышка неуверенно подняла плечи и втянула голову, словно пытаясь защититься от приказа матери. Тогда вмешался Пилат, и его
Я поискал глазами Антипу. Он по–прежнему сидел на своем троне, но я видел, что он внимательно наблюдает за поведением Пилата. Если предположить, что Иродиада хотела, чтобы эти два человека подружились, то теперь она полностью перечеркнула это намерение. Впрочем, возможно, она так умна, что ведет сложную игру. Глаза Антипы сверкали, а руки гневно сжимали тяжелый кубок. Казалось, что тетрарх через секунду готов сорваться с места и швырнуть этим бокалом в римлянина. Но пока еще он владел собой, и только то и дело пил большими глотками.
Тем временем маленькая Саломея, выдворенная с материнского ложа, неуверенно стояла посредине зала, там, где перед этим танцевали ливийские девушки. Когда я вижу фигурку ребенка, во мне оживают два противоречивых чувства: с одной стороны, симпатия, а с другой — раздражение за то, что передо мной человек здоровый. Поначалу мне даже было ее жалко: девочка выглядела совершенно невинной и странно одинокой на этом разнузданном празднике. Медленно, будто из любопытства, повернулась она на пальцах, оглядывая залу. Никто не обращал на нее внимания. Танцевавшие перед этим девушки уселись на ложах гостей. Пьяные крики мужчин смешивались с их подзадоривающими смешками. Я следил глазами за девочкой. Полускучающим–полуигривым движением она подняла над головой худые руки и снова повернулась на пальцах. Казалось, она подражает танцу, который только что видела. Музыканты–арабы продолжали делать свое дело: слышались удары бубнов, дудки издавали резкие, звериные звуки. Саломея двигалась в такт музыке все ловчее; она ладно перебирала маленькими ножками на вытянутых пальцах, и серебряные браслеты на ее щиколотках звенели. По–видимому, она танцевала то, что только что видела, но ее танец отличался от танца взрослых женщин какой–то большей… зрелостью. Эта девочка с едва обозначившейся грудью, кажется, знала гораздо лучше, чем они, что означают все эти наклоны, колыхание животом, вскидывание ног… Рабыни всего лишь исполняли заданные фигуры, она же умудрялась подчеркнуть их бесстыдное значение. После нескольких несмелых поворотов ее движения становились все более и более раскованными. Танец начал привлекать всеобщее внимание. Музыканты, заметив кружащуюся царевну, заиграли громче и быстрее. Саломея также ускорила темп. Казалось, она забыла обо всем на свете и повиновалась только музыке; ее движения точно согласовались с диким ритмом бедуинской мелодии. Развевающаяся одежда обнажала худое смуглое тело, над коленными яблоками мелькали удлиненные хрупкие бедра, груди выдавались, как почки шелковицы перед весенним дождем. Было невозможно поверить, что она не осознает, что означает каждое ее движение.
Я бы не вынес, если бы Руфь… Не вынес бы? Разве не было бы лучше, если бы она вообще могла танцевать, пусть даже и так?
Теперь и гости повставали с мест и окружили танцующую девочку. Множество рук начало хлопать в такт музыке. Горящие страстью глаза пожирали Саломею. Зрители были полностью захвачены разворачивающимся зрелищем. Я тоже чувствовал, что по мере того как я смотрю на танец, во мне против моей воли пробуждаются опасные порывы… Бывают минуты, когда самые благочестивые установления выветриваются из головы. Порой мы слабее своей плоти… Когда Саломее удавалось более выразительное движение, толпа окружавших ее мужчин издавала звук, напоминающий вой волков в лунную ночь. Время от времени срывались короткие возбужденные смешки.
Кто–то грубо проталкивался в первые ряды плотного кольца зрителей: это был Антипа. Щеки его побледнели, он возбужденно дышал, губы скривила гримаса жестокости. Он пожирал девочку глазами, но взгляд его то и дело возвращался к Иродиаде, которая тоже поднялась с ложа и, опираясь на Пилата, стояла по другую сторону круга. В этой толпе возбужденных людей тетрарх и его жена являли собой воплощенную чувственность. Саломея казалась мотыльком, порхающим между двумя цветками. Она как бы приняла на себя все неистовство их вожделения, любви и ненависти.
Но в ту же самую минуту что–то заставило ребенка вдруг очнуться от экстаза танца. На застывшем лице Саломеи появилось выражение страха и замешательства. Она неожиданно прервала танец и, как испуганный зверек, бросилась в середину толпы, желая убежать. Зрители топали и не выпускали ее. Наконец, она добежала до матери и спрятала голову в изгиб ее локтя.
Гости разразились криками и смехом, всеобщее возбуждение грозило вылиться в новую волну бесшабашного распутства. Одна из девушек пронзительно закричала в крепких объятиях римского трибуна, арабские царьки шли обратно к своим ложам, гоня перед собой девушек, словно стадо коз. Вдруг на всю залу прогремел голос Антипы: