Письма о русской поэзии
Шрифт:
Горластый красавец!
Мчись по моим стихам, освещая их мельканьем твоих фонарей, оглашая их твоим бесшабашным шумом…[28]
Как и у поэзии, у железной дороги – воздушные пути: «Бегущий к паровозу небосвод / Содержит все, что сказано и скажут» (I, 351)[29]. В новелле Ганса-Христиана Андерсена «Чудо-конь», написанной после поездки по первой в Германии железной дороге из Магдебурга в Дрезден в 1840 году, этот полет в космическом пределе выражен так: «…Как будто стоишь где-то вне земли и видишь, как она вертится на своей оси»[30]. Железнодорожные станции с расходящимися в разные стороны лучами стальных путей похожи на земные звезды. В «Охранной грамоте» (1930) Пастернака нарисован железнодорожный проспект творчества Маяковского: «Вдали белугой ревели локомотивы. В горловом краю его творчества была та же безусловная даль, что на земле. Тут была та бездонная одухотворенность, без которой не бывает оригинальности, та бесконечность, открывающаяся с любой точки жизни, в любом направленьи, без которой поэзия – одно недоразуменье, временно не разъясненное» (IV, 219). Очевидно, что поэзия Маяковского – сплошное разуменье, с толком разъясненное вечностью. Локомотивы движутся в горловом краю его голоса, а лирический простор Маяковского прошит ревом и неистовством железнодорожных путей. В них один дух, одна безусловная бесконечность[31].
Конечно, не железной дорогой на человеческий способ передвижения были надеты колеса, но именно ею, рельсово, был рожден подлинный ритм (поговаривали даже, что только благодаря Стефенсону человечество научилось ходить). Однако, галлюциногенный ритм поезда – не метроном для ритмических прогонов стиха. В «Козлиной песне» (1928) Вагинова: «А в самом последнем вагоне ехал философ с пушистыми усами и думал:
“Мир задан, а не дан; реальность задана, а не дана”.
Чиво, чиво, поворачивались колеса.
Чиво, чиво…
Вот и вокзал»[32].
Это отнюдь не образец звукоподражательной ритмической организации, как принято считать[33]. Ритмика стиха – не отражение или повторение ритма идущего поезда и даже не частичное использование его для своих нужд, а напрасные догонялки жадной мысли с вечной думой колес. Ритм поезда – не основа, а скорее безосновность ритмического рисунка стиха. Поезд своим ходом не только вытаптывает, вытанцовывает лики и ритмы провозглашаемых текстов, но и постоянно сбрасывает отмершую кожу конечных определений. Ритмический звук состава не монотонен. Он изрезан, изрыт ритмами более мелкими и частными, ритмами второго порядка, которые в свою очередь дробятся волнами третьего порядка, те – четвертого и т. д. И как бы далеко они ни пошли, наше ухо не слышит последней расчлененности, уже далее нерасчленимой и убегающей. Это движение – как симфония морского прибоя или мастерская часовщика с ее нескончаемым разнотиканьем.
Конечно, я вслушиваюсь в ритм движения, но в самом акте вслушивания мне открывается нечто, что все время ускользает от меня. На пороге высказывания философа из «Козлиной песни» – немой вопрос: «Что такое мир?» И пушистый философ резонно рассуждает: мир есть то-то и то-то. К тому же, замечает он, мир задан, а не дан. И далее в стоке и уверенном повторе колес хлещет себя березовым веником крепких определений. И так до бесконечности. Но на самом деле колеса звучат в совершенно ином ключе, и они вмешиваются в монолог вагонного мыслителя, огорошивая его насмешливым вопросом: «Чиво, чиво?..» И этот вопрос разрывает дурную бесконечность повтора. К тому же сам вопрос – звуковой сколок с поворота колес («Чиво, чиво, поворачивались колеса»). Вопрос звучит так, как движутся колеса.
Требуется, чтобы философ взглянул на себя со стороны. Но со стороны чего? О чем спрашивает машина? И спрашивает ли? В глубине этого просторечного вопрошания таится отрицание того, что утверждает философ. Нет, поезд – бесспорный собеседник, и между ним и философом – столкновение, спор мышления и бытия, умозрения и опыта. Именно поэтому у Шекспира, по мнению Пастернака: «Движущая сила ритма определила порядок вопросов и ответов в его диалогах, скорость их чередования, длину и короткость его периодов в монологах» (IV, 415). Если колеса локомотива и рельсы едины, как муж и жена, по остроумному выражению Стефенсона, то это семейный союз, где царит перебранка и нескончаемое выяснение отношений. И ритм поезда – это не структура и наказ отвлеченного рассуждения, а пульс мира как чего-то принципиально несводимого
Мир, как ребенок во чреве матери, стучится в железнодорожное полотно. В железную логику паровозного движения врывается то, что сам Пастернак называл «бредом бытия», а Дон-Аминадо – «шестым чувством» и «манящей далью»:
Ах, шестое это чувство, Чувство рельс, колес, пространства, То, что принято у русских Называть манящей далью[34].
Поэзия, по Пастернаку, – место в третьем классе, а рельсы железнодорожного полотна двоятся, раздваиваются, как рифма. Трогательная игра двух крайностей, железные ладони. Пространство – на иждивении поезда-строки. И если дискуссии, то о транспорте и об искусстве. Латинское transportare- переносить, перевозить. И стих – всегда сквозь, за и через край. Андрей Белый в поэме «Христос Воскрес»:
Железнодорожная Линия… Красные, зеленые, синие Огоньки, И взлетающие Стрелки, – Все, все, все Сулит Невозможное…[35]
Искусство и есть транспорт, а говорить – значит всегда находиться в дороге. И такая дорога – свободный опыт (порядок) и прохождение пути в индивидуальных конфигурациях мысли. Полет стрелы самопознания. Бокль в своей «Истории цивилизации» утверждавший, что локомотив более способствовал сближению людей, чем философы, поэты и пророки от самого начала мира, невольно самим своим комплиментам страшно принижал роль парового коня в новоевропейском самосознании. На пути к вокзалу разрешатся мысль, решается судьба:
В раскатах, затихающих к вокзалам, Бушует мысль о собственной судьбе, О сильной боли, о довольстве малым, О синей воле, о самом себе.(I, 341)[36]
Анна Каренина, на полпути из Москвы в Петербург (ч. I, гл. XXIX): «На нее беспрестанно находили минуты сомнения, вперед ли едет вагон, или назад, или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее, или чужая? "Что там, на ручке, шуба ли это, или зверь? И что сама я тут? Я сама или другая?" ‹…› Но все это было не страшно, а весело» (18, 107-108). Это не сомнение в единстве и подлинности своего «Я» и знак трагического раздвоения, как это тяжело померещилось Мережковскому и ему подобным, а как раз наоборот – поиск верной идентичности и первый шаг к обретению себя. В «Городе» на подходе к вокзалу тоже разрешается мысль о своей судьбе, и положительный исход этого дела по необходимости зависит от понимания романа «Анна Каренина». Невиданное явление единой раскрытой Книги говорит о какой-то одной страдающей героине:
Громом дрожек, с аркады вокзала На границе безграмотных рощ Ты развернут, Роман Небывалый, Сочиненный осенью, в дождь, Фонарями бульваров, книга О страдающей в бельэтажах Сандрильоне всех зол, с интригой Бессословной слуги в госпожах.И железная дорога прямиком ведет к Анне Аркадьевне Карениной, урожденной Облонской, выведенной графом Толстым. «Железная дорога, – писал Мандельштам, – изменила все течение, все построение, весь такт нашей прозы. Она отдала ее во власть бессмысленному лопотанью французского мужичка из “Анны Карениной”. Железнодорожная проза, как дамская сумочка этого предсмертного мужичка, полна инструментами сцепщика, бредовыми частичками, скобяными предлогами, которым место на столе судебных улик, развязана от всякой заботы о красоте и округленности» (II, 495). Железная дорога с истинно философским размахом, действительно, началась в русской литературе с «Анны Карениной». Это очень тонко почувствовал Федор Степун: «Роман Анны с Вронским начинается в поезде и кончается им. Под стук поездных колес рассказывает Позднышев в “Крейцеровой сонате” совершенно чужим людям об убийстве жены и мы чувствуем, что нигде, кроме как в поезде, он не смог бы исповедоваться с такой искренностью. Замерзшею рукою стучит Катюша Маслова в ярко освещенное окно вагона первого класса и, не сводя глаз с Нехлюдова, чуть не падая бежит по платформе. “Дым, дым, дым” – развертываются в поезде скорбные раздумья Литвинова-Тургенева. Провожая жену своего приятеля и прощаясь с нею в вагоне, скромный герой одного из самых нежных рассказов Чехова, вдруг понимает, что он всю жизнь любил только ее и что с ее отъездом для него все кончается. В “Лике” Бунина тема блаженно-несчастной любви и творческих скитаний духа еще глубже и еще таинственнее сливается с темой той железнодорожной тоски, о которой пел Александр Блок: