Письма жене и детям (1917-1926)
Шрифт:
Особого военного энтузиазма не заметно, и вообще немец стал много скромнее, чем раньше; может быть, это только временно, под влиянием непосредственных тягот войны, а может быть, это и нечто более глубокое, остающееся. Сейчас газеты опять полны победных известий с Энны и Марны=30, но особенного восторга на улицах пока не заметно. Полууспех прошлого наступления, вероятно, заставляет более сдержанно относиться ко всем известиям. Я все еще не могу привыкнуть к необычайно унылому и запущенному виду города. Есть улицы, напр[имер] Potsdamerstrasse, где на протяжении нескольких кварталов подряд все магазин[ные] окна нижнего этажа заклеены бумагой о сдаче в наем: точно вымерла вся улица. Публика на улицах стала вовсе серая, особенно в воскресенье, когда вся фабричная молодежь, вырядившись в изрядно, впрочем, помятые, но шелковые (искусственного шелка) костюмы, наводняет и Unter den Linden=31 и Friedrichstrasse. Ужинал раз у Кемнинского=32: публика почти как в известном трактире "Классный якорь" в Москве, только с поправкой на покрой одежды.
Ну, иду спать, пока кончаю письмо. Крепко тебя и родных девченышей целую.
2 июня 1918 года.
Получил твое второе письмо, родной мой Любинышек, т. е., видимо, третье, а второе не дошло. Бедненький ты мой, что же это ты, вопреки уговору, хворать-то вздумала. Умоляю тебя, голубеныш мой, не волнуйся и не расстраивайся. Я обещаю тебе принять все меры к тому,
На будущий год, мне думается, можно будет уже думать о возвращении в Россию. Даже сейчас в Питере и особенно в Москве будто бы уже больший порядок, и только вопрос продовольствия стоит плохо. Через год, может быть, в этом отношении станет уже лучше.
5 июня.
Это письмо никак не может уехать. Курьер по ошибке не взял его, а оказии здесь очень редки в Скандинавию. Я уже давно не имею от вас никаких известий и начинаю беспокоиться. Послал вчера телеграмму, утешаюсь тем, что письма посылаю с едущими в Данию. Ручаются за переотправку, но народ все вертоголовый, ни на кого нельзя положиться.
Я все по-прежнему не могу выбраться из Берлина. Ожидаю по крайней мере начала работ политической комиссии=33, без чего нельзя начать работу в России. Тут же хоть 1/2 года сиди, без дела не останешься, ибо каждый день выплывают все новые дела. Ты уж не хнычь, милый Любанаша, и не причитай надо мной: вся эта работа и перед Богом не пропадет, да и мне самому с семьей не повредит. Складывать руки еще рано: и совестно, да и нельзя, просто потому, что по-старому жизнь скоро едва ли наладится, а жить надо, и надо, стало быть, отвоевывать себе позицию и в этой всей неопределенности и сумятице. Я себя чувствую очень хорошо, очевидно хорошо отъелся и отдохнул у вас в Швеции. Здесь жаловаться тоже нельзя, хотя и не очень вкусно, но достаточно сытно кормят. По рассказам курьеров (из Москвы они являются 2 раза в неделю), в Москве с продовольствием вполне сносно и за деньги всего можно достать. В Питере хуже, но и там положение все-таки не таково, чтоб уж нечего было есть. Писал ли я тебе по поводу письма Дунаевского=34 знакомого. Дело с патентами еще не известно как-то пойдет, ехать же на ура в Америку слуга покорный. Да и вообще туда поехать сейчас удовольствие малое, ввиду опасности подводных лодок=35. Придется уж на этом берегу большой лужи переживать непогоду. Пока прощай, мой родной, любимый, дорогой мой Любан. Целую деток и тебя.
6 июня.
Пишу урывками, так как все время очень занят посещениями немцев и переговорами [то] в разных их министерствах, то дома, в посольстве, где ко мне как-то само собой начали обращаться по всяким делам. Составил им устав будущей консульской службы, набросал схему организации консульства, проэкзаменовал нескольких кандидатов на должности и пр. и пр. Вчера был у Тарцманов. Они тебе усиленно кланяются. Маялись все это время на положении цивильно пленных и лишь с осени 1917 ему разрешили опять поступить к Сименсу, и теперь он имеет сносное место марок на 600-700 в связи с организацией новых отделений в Литве и прибалтийских губерниях.
Сегодня вечером я уезжаю с одним из директоров Сименса в Бельгию, в главную квартиру, для свидания с Людендорфом. Цель поездки, как и всех моих разговоров здесь, доказать необходимость приостановления всех враждебных действий против России, как со стороны немцев, так и со стороны украинцев, финнов, турок и всей этой сволочи, которую послала на Русь Германия. Доказать, что терпенью русского народа приходит конец, что дальнейшее продвиженье вызовет уже народную войну против немцев, и пусть при этом погибнут миллионы людей и пол-России попадет в немецкую оккупацию,- мы будем бороться 5 и 10 лет, пока не утомится и немецкий народ и пока не будет заключен мир сколько-нибудь сносный и справедливый. В конце концов, оставив Россию сейчас в покое, немцы скорее выигрывают, так как путем торговли и обмена они могли бы кое-что получить от нас из сырья и товаров, между тем ведение войны отнимает у них силы и не очень-то много дает, как показывает уже опыт Украины, откуда они и при новом правительстве не очень-то много получают=36. Конечно, я не обольщаюсь никакими особыми надеждами, но если Л[юдендорф] дает мне аудиенцию в такое время, как сейчас, когда он на днях отказался за недосугом принять помощника Кюльмана=37, то это значит, что развитая мною точка зрения представляется ему достаточно интересной (на днях я имел беседу со специально присланным полковником Генер[ального] штаба, и когда он содержание ее передал по телефону в главную квартиру, последовало приглашение туда приехать). Возвратиться думаю к понедельнику или вторнику и числа 15 выеду уже в Москву.
NB. Об этой поездке пока никому не говори. Затянулось мое здесь пребывание, но ничего не поделаешь. Не знаю, когда попадет к тебе это письмо. Курьеров из М[осквы] в Стокгольм сейчас нет, а из Берлина в Стокг[ольм] посылать специально не принято (от посла к послу это не в обычае, а лишь от посла к его правительству и обратно). Получили ли дети мою открытку? Крепко всех вас целую, родные мои, золотые, ненаглядные. Соскучился очень, вспоминаю вас постоянно. Будьте здоровы, не тоскуйте и не беспокойтесь за меня. Кланяйтесь Ляле и пишите в Берлин, на посольство.
No 15. 10 июня 1918 года
Родной мой, милый, ласковый Любанчичек!
Пишу тебе коротенько, возвратившись из далекой поездки. В сопровождении одного из небольших директоров Сименса в прошлый четверг вечером выехал я из Берлина через Кельн в главную квартиру, и в пятницу в 12 дня мы прибыли в Спа=38, нечто вроде бельгийского Боржома или Виши=39- маленький городок с большим количеством минеральных источников, обилием отелей и шписбюргерских домиков, владельцы которых кормились приезжими больными. Сейчас все занято германской солдатчиной. Эта часть Бельгии пощажена войной и совершенно не пострадала. В Спа пробыли весь день, обедали, катались в автомобиле по живописным окрестностям, ужинали: пока что Людендорфа в Спа нет, и поезд отходил в 11 1/2 ночи. Была ли это конспирация или его заставил уехать на фронт одно время не очень удачный ход боев на западе, но, словом, нам пришлось вечером ехать дальше, на этот раз уже во Францию. В 7 ч[асов] утра в субботу поезд, наполненный исключит[ельно] военными, прибыл во французскую крепость Манбенде. Тут уже больше разрушений, отдельные дома и даже деревни уничтожены, но самая крепость и город мало пострадали: наступление было слишком внезапно, а поля, луга и пр. за 4 года войны успели принять мирный вид. Население тоже далеко не все бежало и странно видеть на фоне одного и того же пейзажа немецких солдат в их полуарестантской - полувоенной одежде и типичных французских рабочих или крестьянок с корзинками, в соломенных шляпах за обычной работой.
Завтракали
Пока прощаюсь, роднуша моя: иду спать. Крепко тебя целую, ровно и детенышей моих великолепных. Кажется, вы сейчас едете на пароходе в Бостод. Храни вас Бог, други мои незаменимые.
12 июня.
Про себя лично могу сообщить, что я питаюсь хорошо и чувствую себя так же. Очень бодр и, несмотря на изрядную трепку, почти не устаю. В Берлине мне уже надоело, хотелось бы поскорее в Москву и Питер, посмотреть, что там делается, и определить дальнейшую свою линию. Всеми способами постараюсь уклониться от участия в министерстве и ограничиться организацией внешней торговли и участием в берлинских комиссиях. Совсем уйти от всякой работы сейчас вряд ли допустимо: ведь только от работы всех и каждого, от поденщика до министра, и зависит сейчас спасенье и дальнейшая участь России. Герц и другие немцы (а знакомых у меня теперь 1/2 Берлина во всяких сферах) уговаривают меня тоже не отказываться от работы и взять если не весь комиссариат, то по кр[айней] мере вывозную торговлю. Кстати, Герц очень просил тебе кланяться. Любезен он необыкновенно. Сегодня я опять у него был на званом обеде с 2-3 тремя превосходительствами. Frau Geheimrat на прощанье преподнесла мне пакет с какими-то воротничками и платочками для девчушек. Не знаю уж, будут ли они особенно тронуты этим выраженьем немецкой дружбы, мне же во всяком случае пришлось кланяться и благодарить. Вообще, пока что выхода у нас нет, и придется с немцами кое-какое дело делать, иначе они придут и бесплатно возьмут все то, что сейчас мы еще, может быть, могли бы продать либо им, либо, еще лучше, в Скандинавию. Пока прощай, мой родимый. Как твое здоровье и как ты себя чувствуешь? Очень тебя прошу, мой любимый, крепись как-нибудь, не мучь себя зря разными страхами. Целую тебя крепко-крепко и девочек родимых.