Пламенеющий воздух
Шрифт:
— Я, видно, и вправду не совсем здоров. Но об этом позже. Идемте на замеры, на маковку. Леля давно там. Женчик, наверное, тоже…
От слова «дуть» произошло великое — Дух.
От Духа и его дуновений родилось в мире все остальное.
Дух веял, где хотел, но при этом не забывал для веселья тихонько поддувать в музыкальные инструменты.
Дух дул в космическую дуду. Дух играл и пел. А не только ваял, поучал и брюзжал.
От такого дуновения заводился всемирный пляс: пляс
Музыка пляса была поразительной! Она кружилась, взлетала и падала, была вроде беспорядочной, хаотичной. Но не хаос, а новая ткань мирового мелоса, творящая за звездой звезду, за жизнью жизнь, вызревала в этой музыке духа!
Фигуры в пляске — а среди пляшущих планет и созвездий просматривались не только ангельские, но и человечьи, и птичьи, и звериные фигурки: барашки с младенческими головами, ослицы, выцокивающие копытцами задних лап, как те дамы каблуками, бородатые козлы в профессорских, наглухо застегнутых костюмах, лошади, танцующие вальс и регги, — фигуры в пляске менялись, а вот дудки Духа, те продолжали едва зримо висеть в воздухе, на своих, навсегда им определенных, местах.
Дудки были разными.
От нежно плюющих в синеву небесных тромбонов до сдавленных страстью фаготов, от мягких лесных рогов до пронзительных корнет-а-пистонов. Прикладываясь по очереди к инструментам духа — пролетавшие фигурки созвездий испытывали, как видно, неслыханное наслаждение: отдудев, они кувыркались и скатывались с небесных косогоров колбасой, а потом, наполнившись в движениях новой энергией, стремглав исчезали…
Вдруг фигурки созвездий и планет ушли полностью. Космический пляс кончился. Все уменьшилось, приобрело человеческие измерения.
И тогда вышел на приволжскую горку дурак.
Дурак был голый, но в колпаке с бубенчиками и притом с влепленным косо в область паха червовым тузом. Дурак поднес к губам инструмент, называемый аморшаль: медную валторну с клапанами.
Дурак заиграл, и музыка его оказалась отнюдь не дурацкой.
Тут же высыпали на поляну перед горкой десятки умных узкобородых старцев, стали, приплясывая, ходить, стали качать головами. Потом, как те запорожцы, пошли вприсядку. А после, как воронежцы и тамбовцы, заплясали «барыню». При этом все показывали на дурака пальцем, восхищаясь им, кричали:
— Господин Аморшаль, господин Аморшаль! Только твоей дурацкой дудки нам тут и не хватало!
Один умный по ходу пляски даже просверлил себе буравчиком дырку в голове. Чтоб мозг лишний вытек. Чтоб можно было, подобно дураку, радоваться уханью аморшаля и диковатому танцу планет.
Но мозг не вытек. Может, и вытекать было нечему.
А дурак, чтобы добавить музыке красоты тембров, полез рукой в раструб валторны-аморшаля. И сперва музыка в раструбе под его рукой завизжала и захрюкала, как свинья, сжимаемая за нежное место, а потом — ничего: выправилась, зазвучала чище, лучше!
И полетела пляска шире,
Как та труба архангела, — но не пугающая, а слегка шутовская, только для минут пляски и предназначенная, — продолжала звучать блескучая эта валторна.
Под ее звуки сам Дух стал принимать форму музыкального ствола, с наверченным вокруг диким хмелем планет и созвездий.
А затем Дух стал обретать смысл единого эфиро-звукового потока…
Тут дурак свой аморшаль отложил и запел спертым голосом:
— Зеленое ты мое виноградье…
Глупое и дурацкое становилось умным, нужным! Поэтому господин Аморшаль луженную свою глотку прочистил и продолжил:
— Когда вострубят трубы — встанет столпом травяная земля. И каждый дурак станет виден насквозь. И любой человек будет, как текучее стекло. А дух земли — тот очистится и осветлится, и направит свою струю от Волги строго вверх, к созвездию Льва…
Здесь дурак внезапно смолк, а вихри эфира продолжили соединяться с Духом Вселенной и Духом Музыки.
Аэростат, Селимчик и все такое
Доведя приезжего москвича до метеорологического домика, обставленного с четырех сторон столбами, Трифон куда-то исчезает.
Леля встречает приезжего нежными колкостями.
Женчик просит Лелю быть повежливей.
Приезжий лопочет что-то по поводу волжской воды и летучих парфюмов. В общем, бодяга.
Поработав в новеньком домике на холме, все трое спускаются вниз, в полуразрушенный с виду особняк. Во втором этаже, с окнами, повернутыми к лесу — а не к Волге, как хотелось бы москвичу, — его снова усаживают за стол, дают толстую тетрадь: смотри, сличай, записывай. Скорость, ее уменьшение, особые замечания и прочую иную статистику.
Леля и Женчик-птенчик то уходят, то возвращаются: бумаги, чай, зеркальца. Помада, бумаги, опять помада…
Однако здесь нетерпеливо-трепетное ожидание конца рабочего дня, всюду в России к 18 часам густеющее, как облако дождя над сухими полями рабства и принудиловки, облако с каждой минутой все сильней наливающееся, где неизбывной тоской, где ожиданием чуда — вдруг рассеивается Трифоном.
Трифон входит, громко стукнув дверью. В руке — молоток.
— Кто… с… стекло? — захлебнувшись слюной в середине фразы, — стекло кто разбил? — кричит Трифон.
Можно не спрашивать. Никто ничего не знает.
Женчик «листает» компьютер. Леля румянит щеки. Приезжий москвич силится понять, чем бы заняться дальше.
Оценив равнодушие, Трифон устало бухается в кресло.
— Что-то пропало? — без особого беспокойства спрашивает приезжий москвич.
— Пару зеркал из интерферометра сперли. Интерферометр не главный, не лазерный, но важный, нужный… Видно, опять «эфирозависимые» к нам повадились!
— Как же они у вас в эфирную зависимость попали?