Пленник
Шрифт:
Он утвердительно кивнул.
— В таком случае позвольте мне досказать. Я была религиозной девушкой, католичкой, которая привыкла исповедоваться хотя бы раз в неделю… Когда меня привезли к дяде, я с ужасом обнаружила, что беременна. Вы представляете мое положение? Мне предстояло дать жизнь ничейному ребенку, зачатому в самую тяжелую минуту моей жизни, существу, которое я никогда не смогла бы полюбить. Неделя прошла в адских муках, но после долгой борьбы с совестью я все-таки решила прибегнуть к аборту, конечно вопреки совету моего исповедника. Повторяю, мне была невыносима мысль иметь ребенка от этих зверей. Иногда в худшие минуты мне казалось, что ребенок зачат от всех них и поэтому родится чудовищем со многими головами. И
Сутенер опять улыбнулся — как будто он тоже слушал ее рассказ и все казалось ему забавным. Лейтенант еле удержался от желания схватить бутылку и запустить ее в голову этого мерзавца.
— Разумеется, — продолжала учительница, — мои злоключения на этом не кончились. С точки зрения медицинской все прошло хорошо. Но подумайте о положении католички, которая решилась на подобный грех… и которая боится признаться не потому, что она хочет скрыть свое преступление, но потому, что она не может искренне сказать священнику, что раскаивается в содеянном. — Она глубоко вздохнула. — А это было именно так, лейтенант. Я не раскаивалась в том, что сделала, и, следовательно, священник не мог дать мне отпущение моего греха. Без отпущения же греха не стоило и исповедоваться. Так я сама обрекла себя на то, чтобы остаться без причастия; тогда это было для меня нескончаемой мукой. Мне пришлось долго лечиться у психиатров, и в конце концов моя религиозность постепенно сошла на нет, хотя я и по сей день верю в бога. Выздоровев, я поступила в университет. Изучала много предметов, не зная толком, чего хочу. Мой дядя умер, у него не было ни жены, ни детей, и я оказалась единственной наследницей: мне достались очень ценная мебель, акции, кое-какие деньги…
— Но почему вы вернулись?
Она улыбнулась, слегка пожав плечами.
— Говорят, будто преступник всегда возвращается на место преступления. Поверьте, иногда возвращается и жертва. И все-таки… говоря серьезно, каким нелепым это ни покажется, но я испытывала тоску по этой стране, по этим людям и даже по этому климату. На родине моих родителей я чувствовала себя частичкой, выпавшей из сложного механизма, к тому же я боялась когда-нибудь превратиться в одну из тех неприкаянных душ, которые бродят по вечерам, заполняют кафе и бульвары… В пятидесятом году я возвратилась сюда. Плантацию мне не вернули, но власти помнили моего отца, и я получила разрешение открыть приют для девочек-сирот, который и стал теперь главным содержанием моей жизни. А новая война, пожалуй, сделала мою работу еще более важной и нужной.
Лейтенант долго глядел на нее, не зная, восхищаться ею или жалеть ее, но пришел к заключению, что жалость для такого твердого и мужественного человека была бы равносильна оскорблению.
— И ваша жизнь… она не слишком одинока?
— Нет. У меня есть моя работа. Книги. И главное — дети.
— Но разве у вас нет друзей?
— Есть, но их немного, и они не близкие друзья.
— На вашем месте всякая другая женщина возненавидела бы род человеческий навсегда.
Она улыбнулась.
— Навсегда? Хорошо ли вы взвесили то, что сказали? — Она погасила о пепельницу пятую сигарету. — Было время, когда я дошла до того, что чувствовала отвращение к самой себе, словно я сама была виновна во всем… Как это вам объяснить? Будто я сама предложила себя этим плотоядным солдатишкам императора… — Она умолкла, взглянув на собеседника, и через несколько секунд продолжала: — Ну хорошо, свою историю я закончила. Теперь ваша очередь. Почему вы здесь, если вы не профессиональный военный?
Он опустил голову и стал смотреть на шарик из хлебного мякиша, который катал пальцами, будто именно в нем таился ответ на этот вопрос.
— Потому что я трус.
— Ну, положим, лейтенант, трус не идет на войну.
— Но я бежал от другой войны.
— Какой другой войны?
— Вы еще не заметили, что я негр?
— Мне это и в голову не приходило.
— А это имеет
— С какой стати?
— В моем родном городе у белой женщины, которую увидели с цветным мужчиной в общественном месте, будут большие неприятности…
— А! Понимаю, вы говорите о расовой войне. И все же я не понимаю, каким образом ваш приезд сюда мог стать решением проблемы…
— Это не решение, а передышка. Отсрочка…
— В чем же именно заключаются ваши трудности?
— Трудность выбора: присоединиться ли к тем, кто борется за гражданские права цветного человека в рамках закона, методами убеждения… или к тем, кто борется путем насилия. Нейтралитета тут быть не может. Кто не выберет сознательно, в конце концов все равно окажется либо на одной, либо на другой стороне.
— По-моему, вы не принадлежите к сторонникам насилия. Почему бы вам не присоединиться к первой группе?
Он ответил не сразу. Сказать ли все? Черт подери. Будь что будет, все равно он больше никогда не увидит эту женщину.
— Самое мучительное в моем положении заключается в том, что я не хочу быть негром. Я не чувствую себя негром, за исключением тех случаев, когда какое-либо слово или дискриминационная выходка белого не напомнят мне об этом. Я знаю, что мог бы сойти за белого в любой латиноамериканской стране… Больше того: я не уважаю негров, не люблю их запах, черты лица, манеру говорить. Я стыжусь крови, которая течет в моих жилах. Трудно делать такие признания, но я это чувствую, такова моя сущность. Я не верю, что в моей стране негритянская проблема будет когда-нибудь разрешена удовлетворительно. Законы об интеграции — это лишь… слова, слова и слова. Ненависть, презрение или отвращение, которые белые испытывают к неграм, — это… наследственная болезнь, нечто вроде рака с метастазами, тут не спасет никакая операция. А насилие, с другой стороны, может только ухудшить положение негров… да и белых тоже. Я, дипломированный специалист по прикладной психологии, был безработным… Мне предложили эту должность в армии, я согласился, прошел специальную подготовку и приехал сюда. — Не поднимая глаз, все тем же тихим голосом он добавил: — Мать у меня была белая, отец негр. Сегодня незадолго до нашей встречи мне припомнилось несколько случаев из моего прошлого. Они терзают меня до сих пор.
И он рассказал ей историю своего детства — о привязанности к матери, смешанной с чувством стыда и обиды из-за того, что она вышла замуж за негра; сказал, что не мог любить отца. Он упомянул и о том вечере, когда трусливо бежал, бросив отца, с которым расправились белые. Он испытывал болезненное и в то же время пьянящее удовольствие от того, что изливает свою душу, признается и вместе с тем унижает себя перед другим человеком. Такое с ним случилось впервые в жизни.
— Я уже сказал вам, что я баптист, но иногда я завидую католикам, потому что у них есть исповедь. Бывает необходимо облегчить душу… Я ищу не отпущения грехов, а возможности исповедаться. Недостаточно исповедоваться самому себе. Или в пустоту…
Около их столика остановился официант. Учительница заказала две чашки кофе.
— Вскоре после той ужасной ночи отец покончил с собой. Повесился в ванной. Его нашел я и потерял сознание. Мне хотелось бы сказать, что я упал в обморок потому, что потерял того, кого любил. Но я должен быть честным и признать, что причиной моего обморока был испуг, потрясение, просто подлый страх. Когда я пришел в себя, тело отца уже лежало на кровати, облаченное в праздничный черный костюм. Болезненное любопытство заставило меня подойти к этой двуспальной кровати, всегда внушавшей мне ужас, потому что на ней моя мать, белая женщина, спала с негром… Лицо отца было прикрыто простыней. А у меня в голове роились странные и дикие мысли… Должно быть, кожа у него уже не черная, а серая. Остался ли высунутым посиневший язык? А глаза… вправил ли доктор их в орбиты?