Пленники Раздора
Шрифт:
Вечером, когда Лесана окончательно поняла, что не дождется от пленника смирения, то, скрепя сердце, пошла на уговоры. Он уже сутки не ел и не пил. Только лежал поленом, не поднимая головы.
— Хватит, — решительно сказала Осенённая, снимая науз. — Перекидывайся.
Он не пошевелился.
Что делать? Опять вздеть ошейник и оставить лежать? Завтра им ехать. Как повезешь в обозе волка? По всему выходило — придётся увещевать.
— Лют, пожалуйста, — с трудом проговорила девушка. — Нам отправляться завтра поутру. Ну, прости меня, не знаю
Он не повернул головы.
— Я тебе дам немного времени собраться с мыслями, — обережница поднялась на ноги. — Ты полежишь и подумаешь, что ходить человеком гораздо лучше, чем получить вожжами поперёк хребта. Я пока посижу на крыльце. А ты поразмыслишь. Ты неглупый, поймёшь, что к чему.
С этими словами они отправилась прочь, но не успела сделать и двух шагов, как сзади её сгребли под локти, подхватили, оторвали от земли.
Она ударила его. Со всей силы. А он с такой же злобой швырнул её прочь, аккурат в ворох соломы, заготовленной для замены подстилки в хлеву. Ворох оказался жидким, Лесана, хотя и извернулась с кошачьей ловкостью, всё равно ушиблась.
А в следующую секунду Лют навис над ней, дёрнул вверх, ставя на ноги, и зашипел в лицо:
— Никогда, слышишь? Никогда не смей бить по носу! Это больно и… и… унизительно! Никогда!
На какой-то миг она испугалась. Причём не того, что он нападет. Вот ещё! Чего-то другого испугалась. Сама не поняла, чего именно. Не то непривычной ярости в его глазах, отсвечивающих в темноте зеленью, не то гнева, исказившего лицо, не то того, как его колотило и трясло, словно в лихорадке.
— Никогда!
Лесана стряхнула его руки:
— Чего орёшь? Я не глухая.
Получилось грубо.
Лют замолчал. Потом усмехнулся. Поднял с земли, прихваченной лёгким ночным морозцем, ошейник, протянул собеседнице. Безропотно шагнул вперёд. Обережница застегнула науз, отмечая про себя, что ударила оборотня слишком сильно — он теперь даже ступал тяжело и заметно перекашивался на левый бок.
— Иди, помойся. Завтра в дорогу. От тебя псиной несёт. Отвар в бане, натрёшься, чтобы не разило.
Волколак ушёл, не проронив ни слова.
На другое утро, когда Лесана снова облачилась в бабий наряд, её «брат» был по-прежнему угрюм и неразговорчив. Впрочем, девушку это не тронуло. Тамир беспокоил её куда сильнее, чем уязвлённая Лютова гордость.
Донатос бы всё случившееся обозначил кратко: «У дурака и беды дурацкие». И был бы прав. Тамир вдруг понял, что скучает по наставнику.
По отцу не скучал. Обережник помнил его смутно — высокий крепко сбитый мужчина с копной чёрных с проседью волос и натруженными огромными руками. И нос у него был с горбинкой, похожий на орлиный клюв. Нос ему перебили ещё в раннем детстве, когда нечаянно ударили палкой во время игры в бабки. Отец говорил — кровища хлестала так, что он захлёбывался и рыдал, боясь умереть.
Смешно.
И тут же поселилось в
Растерянно Тамир пытался вспомнить если не лицо, то хоть имя своего родителя, чтобы унять гнетущую тревогу. Как его звали? Чем занимался? Память отзывалась медленно и неохотно… кое-как всплыло из глубин только собственное отчество — Строкович. От этого стало чуточку легче.
Повозка катилась и катилась по лесу. Деревья мелькали. Пахло весной. Айлиша любила весну…
— Лесана? — негромко позвал мужчина.
Обережница повернулась.
— Что? — она смотрела на него обеспокоенно.
— Кто такая Айлиша? — спросил Тамир, стыдясь и понимая, что не помнит чего-то очень важного.
Подруга одарила его взглядом, в котором отразилась бесконечная тоска:
— Училась вместе с нами. На лекарку, — шёпотом ответила девушка. — Ты любил её. Хотел жениться. Но она умерла.
Колдун задумался, незаметно для себя поглаживая то место на груди, где под рубахой скрывалась начертанная на теле реза.
— Расскажи, — попросил обережник, хотя и видел, что рассказывать ей не хочется.
Лесана по-прежнему шёпотом заговорила:
— Ей учеба тяжко давалась. Она всё никак не могла к обычаям Цитадели привыкнуть, смириться. А потом… умерла.
— Хворала? — спросил наузник.
В глазах собеседницы задрожали слёзы. Она сморгнула их и сказала, отчего-то с трудом:
— Хворала.
Тамир кивнул. Ему было неловко. Грусти он не испытывал. Ни горя. Ни скорби. Он ведь не помнил эту девушку, а оттого не мог и сожалеть о своей утрате.
— Я забываю, Лесана, — признался он честно: — То, что давно было — забываю. А ежели, чего помню, так оно чужое всё — не моё. Ты подновляй резу, коли я запамятую.
Прошлое и впрямь подернулось пеленой и дымкой, но настоящее он помнил отчётливо. Лишь иногда какими-то урывками. Это неправильно. Не по-людски. Взять хоть стариков — они помнят молодость и юность, но забывают напрочь минувший день. У него же всё иначе.
Каждое утро, умываясь, обережник читал на воду наговор, усмиряющий навь. Знал — долго это продолжаться не может. Но знал так же, что до зеленника продержится. А что дальше… креффам решать.
Ивор больше не пытался вырваться, подчинить его себе, но присутствие чужака колдун чувствовал каждый миг. Иногда ему вовсе казалось, будто он гость в собственном теле. Иногда, что истинный хозяин. Воспоминания сплетались. Боль и тоска куда-то ушли. Им на смену заступило беспокойство.
— Мне всё кажется, я что-то позабыл. Кого-то мне будто бы надо отыскать. Но не помню кого…
Лесана обняла его за плечи, задыхаясь от боли. Той самой боли, которая никак не связана с телесным здоровьем, но от которой в груди вскипает неодолимая мука. И трудно сделать вдох, трудно говорить. Только горечь слёз комком становится в горле и не протолкнуть её ни питьем, ни яством, лишь рыданиями.