Плешивый мальчик. Проза P.S. (сборник)
Шрифт:
Но полный воспоминаний, он сидя задумался, водя машинально карандашом, а когда глянул на лист, то просто сам покраснел от возмущения. Покраснел, ибо было написано следующее:
«И даже честные матросыДавно не носят уж капроны…»– И так ведь можно черт знает до чего дойти, – думает.
Зачеркнул решительно все, так что осталась сплошная чернота вместо ранее написанных строчек.
Тут-то и слышит, что кто-то в дверь стучится – тук-тук-тук.
Озлобился.
– Нипочем, – решил, – не открою. Не открою! Хоть пропади вы все пропадом к чертовой бабушке, кому я нужен и кто стучит. Хоть бы и ты, моя жена, подруга дней моих убогих! Убирайтесь к черту, – показывал он двери шиш, – я хочу
Так, представьте себе, и не открыл.
5
Потому что поплыли, поплыли странные, почти бывшие, белые видения-призраки. И не с похмелья уже, потому что оно в волнениях незаметно как-то почти ушло, оставив после себя нечто – сухой остаток и горечь на губах. Поплыли церковные купола и колокола, птица битая, Ильинка, Охотный, пишмашина «Эрика» и к ней пишбарышни, швейная машинка «Зингер», шуба медвежья, боа, люстры, подвески, бархат, душистое мыло, рояль, свечи.
– Ой, ой, – думает, а сам пишет такое:
«Сидит купец у телефонаа далеко витает крикто его отецтоже купецстарикподнимает крикпочему его сынок – купецуж не такой как он сам раньше – молодеци живет не придерживаясь старого законапро отцов и детейи про козы и овцыи проказы лютейу молодого гостинодворцапо сравнению с отцомстарымкоторый торговал исключительно войлочным и кожевеннымтоваром».Поставил он точку, уронил голову на слабозамусоренный стол с бумажками, крошками, со стишками, уронил голову и заплакал.
Да и то верно. Ну что это он – чокнулся, что ли, совсем? Ну что он? Зачем он такую чушь пишет? Ведь ему же завтра на работу, а он так ничего путного и не придумает, не придумает, хоть тресни.
Ну, если он на работе не очень хорошо работает и имеет прогулы, если жена его пилой пилит, а он ее очень любит, то почему бы ему хоть здесь-то, здесь-то хоть не блеснуть, почему не написать бы что-нибудь эдакое такое звонкое и хлесткое, чтоб самому приятно стало, чтобы он мгновенно возвысился и перестал примером проживаемой им жизни производить неприятное впечатление. Написать бы ему что-нибудь, а то ведь он, ей-богу, напьется сегодня опять, несмотря на отсутствие финансов.
И тут опять стук в дверь – тук-тук-тук.
– То не судьба ли стучится, – думает, – или если жена и ЖЭК, и черт и ангел – нипочем не открою, убирайтесь все вон.
Так, представьте себе, и не открыл опять.
6
Потому что поплыли опять перед глазами странные, почти бывшие, белые, мохнатые. Снега? Снежинки? Двух этажей каменных дома, цокот копыт, снег, горечь на губах, и купола, и коляска, и прохожий.
– Кто он, кто он?
Кто он – странно близко знакомо лицо его, нос его, облик его, походка его, жизнь и страдания его – кто он?
– Он – Гоголь, – крикнул он и в лихорадке, в ознобе написал следующее:
«Однажды один гражданинвышел на улицу одинна одну улицуи видитидеткто-то идет сутулитсяне то пьяный не то больнойв крылатке– а улица была Арбатгде хитрые и наглыебабы – сладки и падкина всякие новшества и деньгиони сначала думали, что это тень Гюиде Мопассанано подойдя к прохожемулишили его этого7
Счастливый и озаренный, автор вышеприведенных гениальных строк несомненно сотворил еще бы что-нибудь гениальное, он даже собирался это немедленно сделать, но тут, к сожалению, на специально приготовленный для этой цели новый и тоже белый лист бумаги упала чья-то серая черная тень.
– Ах же ты гад, ах ты змей, ах ты барбос ты противный, подколодная гадюка, сволочь и сукин же ты рассын! – кричала женщина, которую ему и узнавать не надо было, потому что женщина являлась его законной супругой и явилась с побывки у мамы.
Жену он любил беззаветно и безумно, но с удовольствием отравил бы ее монохлорамином, если б ему когда-нибудь совесть позволила совершить убийство.
– Долго ли сие будет продолжаться! – вопила женщина. – Это стоит мне поехать на два дня к маме, так здесь с ходу пьянка и бумажки. Отвечай, ты один спал?
– С ходу только прыгают в воду, – дерзко отвечал он с кровати, потому что опять уже находился на кровати и смотрел в потолок, где вовсе нет ничего интересного и поучительного, и увлекательного нет и быть не может.
– Я, я, я знаю, – на прежней ноте реактивно вела жена, разрывая в клочья, на мелкие клочья и Гоголя, и купца, и зачеркнутое нехорошее, и разрывала, и рвала, и прибирала, и пела, и убирала, и пол мыла, и суп варила, и в тарелки наливала, и мужа за стол сажала, и про житие и здравие мамы рассказала, и его опять ругала:
– Ты почему долго не открывал, негодяй?
– Ну, извини, – сказал он.
– А я к маме уеду, – пообещала она.
– Да? Ну и хрен с тобой. Уезжай к свиньям.
– Вот я уеду к маме, ты дождешься, – заныла жена.
А мама у ней, надо сказать, замечательная старушка. Имеет свой дом, садик, козу. Пьет козье молоко и кушает ватрушки. Очень вкусные ватрушки, и очень хорошая женщина, и, кстати, его, зятя своего, очень почему-то любит, несмотря на то, что он весьма часто хочет быть поэтом.
А спрашивается – почему бы ей его не любить? Что он, хуже других, что ли, – высокий, кудрявый, синеглазый.
11 января 1969 г. – 13 апреля 1969 г.