Плешивый мальчик. Проза P.S. (сборник)
Шрифт:
Харабаров – такова была фамилия известного тогда почти как Евтушенко поэта. Я ее взял совершенно случайно, однако мне и это на всякий случай поставили в вину.
…на Манежной, ныне 50 лет Октября площади, – теперь эта площадь опять Манежная, и есть слабая надежда, что в этот раз – навсегда.
…положили руки на плечи друг другу и стали смотреть друг другу в глаза, – в дальнейшем один американский славист после опубликования этого рассказа и перевода его на различные языки обнаружил в нем гомосексуальные мотивы. Товарищ не прав, не прав товарищ.
Плешивый
Я припрятал от жены девять металлических рублей, девять кружочков, напоминающих о металлических зубах тетки, зазевавшейся как-то утром над водопроводным люком, где белая вода все бьет, бьет в трубы, бьет, да никак не может вырваться.
За углом был гастроном, куда привезли вино по восемьдесят четыре копейки пол-литра, очень славное вино – крепостью четырнадцать градусов.
Считайте:
Я купил десять бутылок – сто сорок градусов и шестьдесят копеек сдачи.
Я раскупорил десять бутылок и слил вино в канистру, которая не пахла бензином, керосином, тавотом – веществами смазочными, машинными, механическими; она пропиталась смуглой «Лидией», водкой, дешевым коньяком «Арагац», криками: «Эй, поди сюда», тюльпанами и гвоздикой.
Считайте:
Десять пустых бутылок – это рубль двадцать плюс прежние шестьдесят копеек равняется – рубль восемьдесят, равняется – четыре бутылки пива, да еще сдачи тридцать две копейки, а пиво лей в канистру, мешай, чтобы жгло желудок чище черного молотого перца!
Считайте:
Четыре пустые бутылки плюс сдача – это две бутылки пива, шестнадцать копеек небрежно подкинуты в руке, а пиво в канистру, да как можно быстрее, потому что две пустые бутылки да шестнадцать копеек сдачи – это еще бутылка пива и три копейки сдачи.
Три копейки – это медленный завтрашний день. Задняя площадка перенабитого трамвая с собачьей руганью, стихами и дрожащим студнем кассового аппарата, в котором бренчат три копейки. Они не хотят скатываться в узкую щель, они парят над серым алюминием кассовой фурнитуры, как автомобиль на воздушной подушке. Но при чем здесь это?
Я скрипнул калиткой и вытер ноги о рваную мешковину, что прилипла к крылечку, я плотно прикрыл дверь, и никто, кроме моей собственной жены, меня больше в этот день не видел.
Я начал дело поспешно: налил полулитровую пивную кружку своей восхитительной бурды, включил проигрыватель и поставил пластинку:
Ночь тиха, та-та-та,где-то светит луна,И горит, та-та-та,золотая волна.Я пил. Бурда вливалась в меня, как кровь донора, окурки в пепельнице напоминали длинные вареные макароны или пескарей, собравшихся неясной стаей к извивающемуся на острие крючка червячку.
Я был хитрый. Я знал, что не допью всего, и поэтому, собрав остатки сил, спрятал великолепную канистру в мусорный ящик – великолепное собрание великолепных окурков, великолепных разбитых блюдечек и восхитительной картофельной шелухи, – я был счастлив и дремал, не забывая время от времени подниматься и переводить адаптер проигрывателя.
Ночь тиха, а-а-а-а…Галстук
Таким-то меня и застала жена. Она уложила меня на скрипучую беспокойную кровать с панцирной сеткой, она гладила мои рыжие волосы, она плакала, она даже рада была, она плела сеть древнюю, как пряжа Пенелопы.
– Ну, вот ты и проснулся, – сказала она, смеясь, когда я проснулся, – а я вот что припасла…
И она показала мне бутылку водки.
И мы выпили эту бутылку на кухне под мою пьяную икоту, и запах акации, и ночное пение подгулявших граждан, и
Ночь тиха, та-та-та…Я встал. Я опять был щедр и полон сил, я достал из тайника заветную канистру, я лил бурду в две пивные кружки жестом Бога, а она всплескивала руками, славословила меня и целовала.
И тут я со смущением признаюсь в некотором минутном провале, эдаком пятне на карте Загадочного. Может быть, она плакала – необязательно слезами, какая пошлость!! Может быть, она плакала – женским нутром, женским теплым телом, листьями липы и ночным небом с оспой звезд. Кто знает!
Но потом мы лежали, мы устали. Нам нужны были только мы.
А в мире было неспокойно. Там кашляли, чихали, скрипели дверьми и тесными ботинками, досматривали кино, сплетничали, молились, лгали.
И никто не знал, что по небу полуночи летел голый плешивый мальчик. Его звали Амур. Он был пьян. Он качался в воздухе и терял золотые стрелы. Они падали на землю косые и вертикальные, как дождь.
Декабрь 1965 г.
Красноярск
Р.S. Полагаю без ложной скромности, что этот рассказ не потерялся во времени и пространстве. Я целиком ввел его в пьесу под тем же названием. Там действие происходит в сибирском городском дворе, где среди прочей пьяни и рвани проживает диссидентствующий писатель-конформист по фамилии Утробин. Именно «Плешивого мальчика» он и читает в самый неподходящий для того момента дворовой публике, состоящей из грубого слесаря Епрева, обрусевшего француза Шенопина, пенсионера-коммуниста Фетисова, шашлычника Свидерского, местного стиляги Стасика и др. Публика рассказ осуждает за декадентщину и натурализм, после чего главный герой, летчик Коля, только что вышедший из тюрьмы, где он сидел за угон самолета, и решивший жениться на девке, из-за которой он этот самолет угнал, стреляется из чужого пистолета. Но вовсе не под впечатлением такого сильного художественного произведения, а просто так, то есть из-за любви. Пьеса эта почти пятьдесят лет пролежала в моем столе, но сейчас ею – тьфу, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, – заинтересовалась великая Генриетта Яновская, главный режиссер московского ТЮЗа. Так что – приходите на премьеру, если бог даст…