Пляски бесов
Шрифт:
– Там, де гай зелений, там я народился, – исполнял пан Степан. – Там, де свитить сонце, матинка молилась. Зелений гай… Зелений гай, захисти дитину. Хай живе… – голос пана по-петушиному оборвался, а сам он смахнул с левого глаза слезу – такую же мутную, как хреновуха, стремительно утекающая из открытой Лукой бутылки.
За этой слезой покатилась новая – из правого глаза пана Степана, и он схватил из тарелки соленый огурчик, чтобы зажевать им подступивший к горлу комок.
Стол между тем шумел, и Маричка крикливо, хохоча и подталкивая родственницу в бок, выдавала куму замуж за польского вдовца. Та отмахивалась, прятала лицо в сухих ладонях
– Он старый! Старый! – каркала в ладони кума.
– Какой старый?! – не унималась Маричка. – Пока не проверишь, не поверим!
– Сначала проверить нужно! – вторила ей Иринка.
– Какие вы… какие… – бормотала вконец смущенная кума.
Сваты гуляли и то и дело разражались женским визгливым смехом. А примолкли тогда, когда Лука выпростал отяжелевшее от еды пузо из-за стола и поднял рюмку, приготовившись говорить тост.
– Мы хотим, чтобы наша страна была сильной и могучей, свободной и красивой, – сильным басом взял первые слова Лука. – А ее раззоряют. И кто раззоряет? Братья! Братский народ. А я вам так скажу – нет большего врага, чем скрытый враг, – Лука приосанился и внимательно посмотрел в глаза Тарасу. Тот выпятил подбородок, отчего тот вдруг сделался квадратным, и кивнул напруженной шеей. – Они бандерами нас зовут, – продолжил говорить Лука. – Так то – великий комплимент! – заявил он, чем вызвал одобрительные возгласы у собравшихся. – Мы гордимся тем, что наша земля породила таких героев, как Степан Бандера! Он все детство провел тут – с дедусей и бабусей своими. Был маленьким хлопчиком, болезненным. Его даже в армию не взяли.
– Но он сам тренировался, читал, – заговорил Тарас. – Он – попросту патриот!
– А москали говорят – националист. Ну и что такого поганого в этом слове? – Лука развел руки, изображая недоумение, и рюмка его уехала к окну, а солнце просветило содержащуюся в ней жидкость насквозь. Там плавали муть и взболтанный осадок.
– Быть националистом – значит иметь свою нацию, свою культуру и свою мову, – вскочила кума. В ее лице не осталось ни намека на смущение. Румянец сошел, и место его заняли бледные пятна. – Вот что такое национализм! – с выражением произнесла она.
– А также это любовь к ближнему, – добавил невпопад пан Степан, и голос его дал очередного петуха. На глаза его выкатились новые слезы. Пан Степан моргнул, и они потекли по щекам, застревая в усах и обильно капая в тарелку с недоеденной закуской. Разбавляли майонез, которого Иринка не пожалела для салатов, и находили дорогу ко дну тарелки через нарезанные кубиками картофель, огурцы, колбасу.
– Хороша хреновуха! – Лука, довольный произведенным эффектом, хлопнул Тараса по спине.
– Справна, – подтвердил тот.
Пан всхлипнул, зарыдал в голос, однако же не громко, вздрагивая плечами. И хотя Иринка тут же подложила ему салфеток, пан ими не воспользовался, и слезы его продолжали течь в тарелку. Перестав есть, Маричкина родственница уставилась на него во все глаза. Да и вся компания притихла, словно почувствовав, что стала свидетелем не слезливого продолжения праздничного веселья, а чего-то иного – переворачивающего душу пана Степана, словно широкой лопатой поднимая с нее большие пласты. А может, это солнечный луч, упорно бьющий сейчас в почти пустую бутылку, подсказал собравшимся – не пьяные слезы проливает сейчас пан Степан, а переживает душевное событие, сходное с тем, что случается с человеком лишь дважды в жизни – при рождении и при умирании.
– Но
– Панас вчера занес.
Услышав эти слова, пан на секунду застыл, но и после этой короткой паузы рыдания не оставили его. Так проплакал он при общем молчании еще некоторое время, а потом слезы вмиг высохли. Анна, сидевшая все это время подле мужа неподвижно, схватила тарелку пана.
– Салат пропал. Его не можно есть, – проговорила она.
Весна между тем прочнее входила в Волосянку, и уже вился над селом ее шлейф из мошкары. Выдался день, когда Богдановы петухи кричали как резаные, и сразу за тем наступило ненастье. Полил дождь, ручьи оглушительно понеслись к реке, но та еще не успела выйти из берегов, как распогодилось. А уж после этого из земли полезли разные ростки и травинки. Ожили старые корешки, и даже трухлявый кладбищенский пень вдруг дал побеги. То ли милость Божья снизошла на него, простоявшего вот так, простерев черные ветви к небу, полвека, то ли солнце в эту весну было добрей и к растению, и к человеку.
– Умершее возродится, – проговорил Панас, пришедший на кладбище вслед за остальными любопытными поглядеть на пень. Но непонятно было, чего в его словах больше – торжества или печали.
Сгорбившись, спускался Панас с кладбищенского холма к селу, а могильные кресты словно кричали ему в спину: «Готовься, Панас! И твой час близок!» А именно в эту весну вдруг стало заметно, как состарился Панас. Никто из людей не вечен.
А когда прилетевший из леса дятел сел на тын и расколол клювом дно крынки окончательно, вспылил Панас, махнул на птицу кулаком, но та уже сорвалась с места, отправляясь туда, откуда прибыла, кажется, с одной только целью – довершить давно начатое.
– Червивым будет лето, – изрек Панас еще одно пророчество и, как водится, закурил цигарку. Вытянув ее до конца, хотел по привычке задавить окурок в трещине крынки, но не было уже крынки – черепки ее валялись на земле. Сплюнул Панас и ушел в хату.
Впрочем, вскоре ему пришлось вернуться во двор – калитка сотрясалась под сильной рукой Пилипа.
– Дед Панас! А дед Панас! – взывал он.
Молча вышел Панас из хаты и приблизился к тыну. Пилип тут же снял руку с калитки и завел ее за спину.
– Чего тебе? – неприветливо спросил дед.
– Батько говорит, у тебе хреновуха – огонь, – начал Пилип. – Пан Степан выпил и чуть в слезах не утоп.
– А что, Пилип, разве можно в собственных слезах утопнуть? – прищурившись, спросил Панас.
– То метафора, дед, – Пилип захихикал, а его яблочки-щеки ускакали вверх, превратив глаза в щелки. Он шевелил плечом, пристраивая руку за спиной, но новый пиджак – и этот узкий в плечах – мешал ему это сделать.
– А ты скажи, Пилип, если хочешь моей хреновухи спробовать, – можно или нельзя?
– Потонуть можно в речке, а в слезах – нельзя, – перестав смеяться, назидательно сообщил Пилип.
– Ошибаешься, – Панас оскалился.
Пилип вздрогнул, и рука его выскочила из-за спины.
– И в луже можно утонуть, – продолжил Панас. – Не дорос ты еще до моей хреновухи.
– Слухай, дед… – начал было Пилип, но Панас вдруг выпрямился, тонко втянул воздух, и все зеленые ароматы послушно потянулись к его ноздрям – из села и из леса. Спокойное небо отразилось в глазах Панаса, седые волосы его взъерошились, грудь приподнялась, и казалось, Панас сейчас завоет, как зверь, выпуская из ноздрей весну.