Плюнет, поцелует, к сердцу прижмет, к черту пошлет, своей назовет (сборник)
Шрифт:
Она даже не поняла, с чего это началось. Но, наверное, с неловкости, возникшей просто оттого, что нынче она очень редко говорит с посторонними. Да к ней еще добавить странность ситуации: вот, едет одна в машине с мужиком, который и не муж, а невесть кто.
Уже когда подъезжали, она задала ему вопрос (опрометчивый и глупый), что он думает о предположении Пьера, будто авария с мотоциклом была самоубийством.
– То же самое носится в воздухе при разборе практически любого дорожного происшествия со смертельным исходом, – ответил на это он.
– Нет-нет, туда, на территорию, не надо, вам выезжать будет сложно, – уже говорила она, не успев дослушать. – Я прямо тут и выйду.
И так велико было ее смущение, так не терпелось скорее вырваться – от него и от его едва прикрытого
– А я вас здесь подожду, – сказал он, все же сворачивая. – Не могу же я вас так тут и бросить.
– Но я… Я могу там пробыть довольно долго.
– Ничего. Я подожду. А могу с вами зайти, посмотреть, что там и как. Если вы не возражаете.
Она хотела сказать, что дом престарелых – место вряд ли такое уж живописное и радостное. Но тут же вспомнила, что он врач и не увидит там ничего такого, чего не видел бы раньше. Кроме того, что-то в том, как он сказал «если вы не возражаете» – эта его корректность и вместе с тем неуверенность в голосе, – удивило ее. Закралась мысль, что жертвует собой и своим временем он вовсе не из вежливости или не столько из вежливости, сколько из-за чего-то такого, что связано с ней самой. С видом искренним и смиренным делает подношение, но не сопрягает его с просьбой. Если бы она сказала, что не хочет больше отнимать его время, он бы нисколько не настаивал, а ровным и спокойным тоном распрощался бы и уехал.
Так или иначе, но они вышли из машины и бок о бок двинулись по парковочной площадке к парадному входу.
Прямоугольник мостовой перед входом окружали два-три зверски коротко стриженных кустика и неряшливого вида горшки с петуниями, изображающими сад вокруг дворика-патио. В выставленных в этот дворик креслах сидели несколько стариков-инвалидов. Искомой тети среди них не было, но Мериэл вдруг услышала, как из ее уст полились радостные приветствия. Что-то с ней вдруг произошло. Загадочным образом она ощутила в себе мощный прилив силы и очарования, которое все прибывало, словно с каждым новым шагом из каблука в мозг шло новое радужное послание.
Когда она позже его спросила: «Зачем ты пошел туда со мной?» – он ответил: «Затем, что не хотелось выпускать тебя из виду».
Тетя Мюриэл сидела в темном коридоре одна в кресле-каталке у самой двери ее комнаты. Она была странно толстой, вся поблескивала и мерцала, но это потому, что на нее навернули огромный асбестовый фартук, чтобы она могла выкурить сигарету. Насколько Мериэл помнилось, когда она попрощалась с нею много месяцев – или даже чуть ли не лет – назад, она сидела в том же самом кресле в том же месте, хотя и без асбестового фартука, необходимость в котором, возможно, возникла в связи с каким-нибудь новым правилом или с дальнейшим дряхлением и упадком. Весьма возможно, она каждый день сидит здесь, рядом с приделанной к полу полной песка пепельницей, курит и глядит на печеночного цвета стену (стена была окрашена розовой или сиреневой краской, но из-за нехватки света выглядела желтушной) с висящим на ней кашпо, с которого, в свою очередь, свисали плети искусственного плюща.
– Мериэл? Я так и думала, что это ты, – сказала старуха. – Вот ведь: на слух узнала по походке. Я могу тебя хоть по походке узнать, хоть по дыханию. Из-за катаракты зрение-то уже ни к черту. Вижу одни какие-то пятна.
– Это я, конечно. А вы тут как? – Мериэл поцеловала ее в висок. – Почему не на солнышке?
– Да я не очень солнце люблю, – отозвалась старуха. – Какое солнце, когда надо беречь цвет лица.
И не поймешь – шутит, что ли? Но, может быть, это она и вправду. Ее бледное лицо и руки были все покрыты большими пятнами – мертвенно-белыми разводами, которые, когда на них попадал блик света, серебрились. Когда-то она была натуральной блондинкой, розоволицей, худощавой, а ее прямые, всегда по последней моде стриженные волосы уже к сорока годам поседели. Теперь ее волосы были нечесаны, спутаны трением о подушки, и мочки ушей торчали из-под них как какие-то иссохшие сиськи. Когда-то она носила в ушах маленькие бриллиантики; куда, интересно, они делись? В ушах настоящие бриллианты,
Теперь от нее пахло дешевой пудрой и лакричными конфетками, – она сосала их целый день в промежутках между сигаретами, которые выдавали ей строго по счету.
– Нам нужны стулья, – сказала она. Подавшись вперед, она стала водить в воздухе рукой с зажатой в пальцах сигаретой, попыталась свистнуть. – Прислуга! Пожалуйста, стулья нам сюда.
Доктор говорит:
– Сейчас. Я найду.
Старую Мюриэл и молодую оставили одних.
– Как твоего мужа-то зовут?
– Пьер.
– И у вас двое детей, верно же? Джейн и Дэвид.
– Все правильно. Но этот мужчина, который вот…
– Да ну, нет, – отмахнулась тетя Мюриэл. – Думаешь, я не поняла, что он тебе не муж?
Тетя Мюриэл принадлежала к поколению скорее бабушки Мериэл, чем мамы. Когда мама Мериэл училась в школе, тетя Мюриэл была ее учительницей рисования. Вдохновительница, потом союзница, потом стала подругой. Она писала огромные абстрактные полотна, одно из которых, подаренное матери Мериэл, висело в доме, где Мериэл выросла, в глубине коридора, но каждый раз, когда художница приходила в гости, его вешали в обеденной зале. Картина была исполнена в очень мрачной гамме – все темно-красное и коричневое (отец Мериэл называл ее «Огонь в говне или говно в огне») – зато настроение самой тети Мюриэл всегда бывало бодрым и веселым. В молодости она жила в Ванкувере, потом перебралась в их городок в глубине страны, где стала учительницей в школе. В те времена она была на короткой ноге с художниками, чьи имена теперь вовсю упоминаются в газетах. Всю жизнь она мечтала снова поселиться в Ванкувере и в конце концов туда переехала, сделавшись домоправительницей и приживалкой четы богатых меценатов, друживших с художниками. Пока она жила с ними, казалось, денег у нее куры не клюют, но, когда они умерли, наследники выставили ее за дверь. Она жила на пенсию, писала акварели (на масляные краски денег не было) и, как подозревала мать Мериэл, экономила на еде, чтобы в кои-то веки пригласить Мериэл на ленч, причем Мериэл тогда была уже студенткой университета. Во время таких их встреч она сыпала шутками и острыми суждениями, напирая главным образом на мысль о том, что творения и идеи, по которым люди только что сходили с ума, подчас оказываются чепухой и вместе с тем работы то одного, то другого какого-нибудь никому не ведомого современника или полузабытого деятеля прошлых веков время от времени оборачиваются чем-то необычайным. Это было выражением ее наивысшей похвалы – «необычайно». Она произносила это слово с особым придыханием, словно прямо вот тут, только что, к собственному своему удивлению, обнаружила в этом мире нечто такое, к чему следует относиться с абсолютным почтением.
Доктор вернулся с двумя стульями и представился, довольно непринужденно сделав вид, что прежде у него такой возможности не было.
– Эрик Эшер.
– Он врач, – сказала Мериэл.
Она хотела было пуститься в объяснения – рассказать про похороны, про дорожное несчастье, про полет из Смитерса, но дальше разговор пошел уже без нее.
– Вы не беспокойтесь, здесь я совсем не по профессии, – сказал доктор.
– Конечно нет, – оживилась тетя Мюриэл. – Здесь вы с нею.
В этот момент, протянув с соседнего стула руку, он взял руку Мериэл, мгновение крепкой хваткой держал ее, потом отпустил. И говорит тете Мюриэл:
– А как вы это поняли? По моему дыханию?
– О! Я ли не пойму, – сказала она с некоторым даже раздражением. – Я сама была еще та чертовка!
При этом по ее голосу чувствовалось, что она вот-вот прыснет со смеху, такого тона у нее Мериэл никогда даже и не слыхивала. И почувствовала нечто странное, какую-то опасность: от старухи будто повеяло изменой. Изменой чему? Чему-то, видимо, старинному – может быть, матери Мериэл, дружбе, которой та дорожила, считая тетю Мюриэл человеком недосягаемым и возвышенным. Или тем ленчам с самой Мериэл, их изысканным беседам. Уже в одной только такой возможности был элемент распада. Мериэл это огорчило, но чем-то одновременно и взволновало.