Пнин
Шрифт:
Уже больше недели Пнин хозяйничал в доме один: Джоун Клементс улетела в какой-то западный штат навестить свою замужнюю дочь, а еще через несколько дней, едва начав читать свой весенний курс философии, улетел на Запад и профессор Клементс, вызванный туда срочною телеграммой.
Наш друг не спеша позавтракал, с удовольствием налегая на молоко, которое продолжали поставлять отсутствующим хозяевам, и в половине десятого приготовился к обычной своей прогулке до университетского кампуса.
У меня на сердце тепло становилось, когда я наблюдал, как по-русски, по-интеллиджентски он надевает пальто: его склоненная голова демонстрирует свое идеальное облысение, его острый, как у Герцогини из Страны чудес, подбородок крепко прижимает к груди сложенный накрест зеленый шарф, чтобы он удержался на месте, когда владелец его, резко дернув широкими плечами, ухитрится попасть в оба рукава сразу; еще один вздох, и пальто надето.
Он берет свой portfel (портфель),
Он отошел от крыльца лишь на расстояние газетного перелета, когда вспомнил, что должен срочно вернуть университетской библиотеке книгу, затребованную каким-то другим читателем. Одно мгновение в нем происходила внутренняя борьба; ему еще самому нужен был этот том; однако доброжелательный Пнин слишком хорошо мог понять этот нетерпеливый трепет другого (ему неизвестного) ученого, чтобы не вернуться в дом и не взять с собой объемистую, тяжелую книгу: это был том, главную часть которого составляла толстовиана – 18-й том из Sovetskiy Zolotoy Fond Literature (Советского Золотого Фонда Литературы), Moskva-Leningrad, 1940.
3
В произнесении звуков английского языка участвуют гортань, мягкое небо, губы, язык (этот Полишинель труппы) и, наконец, последней по порядку, но не своему значению – нижняя челюсть; именно ее неумеренно энергичным и отчасти жевательным движениям Пнин отводил главную роль, занимаясь в классе переводом отрывков из учебника русской грамматики или какого-нибудь стихотворения Пушкина. И если русская речь его была музыкой, то английская – смертоубийством. У него были невероятные трудности (слово это на пнинском "инглиише" звучало как "дзиифиикуултсии") с твердыми согласными, и он никогда не мог избавиться от избыточной русской влажности, произнося "t" и "d", которые он так причудливо смягчал перед гласными. Его взрывное "hat" ("шляпа" – "Я никогда не двигаюсь в шляпе, даже зимой") отличалось от обычного американского произношения этого слова – "hot" (именно так произносят его уэйндельские горожане, что, как известно, соответствует английскому "жаркий") лишь своей краткостью, что, однако, делало его похожим на немецкий глагол "hat" ("имеет"). Долгие "о" с неизбежностью становились у него короткими: его отрицание "ноу" с определенностью превращалось у него в итальянское "но", и это становилось особенно заметным из-за этой его привычки утраивать простое отрицание ("Вас подвести, мистер Пнин?" – "Но-но-но, я имею отсюда жить два шага"). Он вовсе не употреблял (даже не замечая этого) долгих "у"; единственное, что он способен был произнести, когда нужно было сказать, например, "noon", была вялая гласная из немецкого слова "nun" [19] . ("Я не имею уроков вторником после полудня – "afternun". А сегодня есть вторник".)
19
Теперь, ныне (нем.).
Вторник-то вторник; но вот какое же все-таки число, спросим мы. День рождения Пнина приходился, к примеру, на 3 февраля по Юлианскому календарю, согласно которому он и рожден был на свет в Санкт-Петербурге в 1898 году. Он больше не отмечал его, отчасти потому, что после отъезда из России день этот как-то незаметно предстал в Грегорианском обличье (на тринадцать, нет, на двенадцать дней позже), а отчасти и потому, что на протяжении учебного года календарь его строился по принципу понвторсредчет пят субвос.
На скрытой меловым облаком черной доске, которую он не без юмора называл серой доской ("грэйборд" вместо "блэкборд"), Пнин стал писать дату. На локтевом сгибе руки он еще ощущал тяжесть Zol. Fond Lit. Дата, которую он написал, не имела ничего общего с сегодняшним днем в Уэйнделе:
26 декабря 1829 года
Пнин старательно ввинтил мелом огромную белую точку и добавил снизу:
3.03 пополудни. Санкт-Петербург.
Все это послушно списали с доски Фрэнк Лапотинг, Роуз Калиостро, Фрэнк Кэррол, Ирвинг Д. Герцен, красивая и умная Мэрилин Гонор, Джон Мид Младший, Питер Волков и Аллан Брэдбери Волш.
Пнин, брызжа беззвучным весельем, снова сел за стол: он собирался им кое-что рассказать. Эта строка в абсурдном учебнике русской грамматики – "Brozhu li уa vdol' ulits shumnih" ("Брожу ли я вдоль улиц шумных"), была на самом деле первой строкой знаменитого стихотворения. И хотя ему положено было в группе начинающих ограничиваться языковыми упражнениями (Mama, telefon! Brozhu li ya vdol' ulits shumnih. Ot Vladivostoka do Vashingtona 5000 mil'), Пнин пользовался всяким удобным случаем, чтоб вывести своих студентов на какуюнибудь литературную или историческую прогулку.
В восьми четверостишиях, написанных четырехстопником, Пушкин рассказывает о меланхолической привычке, которую он имел, где бы он ни находился и чем бы он ни был занят, – думать о смерти и внимательно вглядываться во всякий
– "И где же судьба будет", тут будущее время, как говорится, не совсем совершенского вида, "посылать мне смерть", – вдохновенно декламировал Пнин, откидывая голову и переводя стихи с отважным буквализмом, – "в борьбе, в путешествии или в волнах? И примет ли соседний дол" – "Dolina", теперь мы сказали бы "dale", то есть "valley"-"мой замороженный пепел, пыль, poussiere [20] , или "хладный порошок", так, может, правильней. "И хотя это безразлично для бесчувствительного тела…"
20
пыль, прах (фр.).
Пнин перевел до конца, а потом, с пафосом протянув к доске кусочек мела, который он все еще сжимал в пальцах, обратил внимание студентов, с какой точностью обозначил Пушкин день и даже минуту, когда было написано это стихотворение.
"Но, однако, – воскликнул он с торжеством, – он умирал в совсем, совсем разный день! Он умирал…" Спинка стула, на которую так мощно оперся Пнин, угрожающе скрипнула, и аудитория разрядила столь оправданную атмосферу ожидания дружным молодым смехом.
Когда-то, где-то – в Петербурге? в Праге? – один из пары музыкальных клоунов вытащил вертящийся стул изпод другого, игравшего на рояле, но тот продолжал, однако, играть, все еще сидя, хотя сиденья под ним не было, и это нисколько не отразилось на исполняемой им рапсодии. Где ж это было? Цирк Буша, Берлин!
4
Пнин и не подумал выходить куда-либо из аудитории между уроками начинающей и продвинутой группы, которая уже начала собираться мало-помалу. Тот кабинет, где сейчас на картотечном ящике лежал полузакутанный в зеленый пнинский шарф Zol. Fond Lit., располагался на другом этаже, в самом конце гулкого коридора, по соседству с преподавательской уборной. До 1950 года (сейчас уже 1953-й – как быстро летит время!) у Пнина был кабинет на германском отделении, общий на двоих с Миллером, одним из молодых преподавателей, но потом Пнину был предоставлен в единоличное пользование кабинет "Р", раньше служивший кладовкой, но теперь совершенно переоборудованный. На протяжении всей весны он любовно его пнинизировал. В наследство Пнину достались два уродливых стула, пробковая доска для объявлений, банка мастики для паркета, забытая уборщиком, да весьма убогий стол из какого-то непонятного дерева. Пнин выклянчил у администрации маленький стальной ящик для картотеки с совершенно восхитительным запором. Молодой Миллер под руководством Пнина, обхватив руками, перенес пнинскую часть книжного шкафа. У старенькой миссис Маккристал, в чьем белом щитовом домике Пнин провел одну довольно невзрачную зиму (1949-1950), он купил за три доллара выцветший, некогда турецкий коврик. С помощью того же уборщика ему удалось приладить к столу точилку для карандашей – это в высшей степени приятное, в высшей степени философическое приспособление, которое со звуком тикондерога-тикондерога все пожирает и пожирает приятное дерево с желтой кромкой, а под конец вращается уже вовсе беззвучно в какой-то запредельной пустоте, как и нам всем предстоит. У него были и другие, еще более честолюбивые планы – например, приобрести кресло и высокую лампу. Когда же после летних каникул, которые он провел в Вашингтоне, где давал уроки, Пнин возвратился в свой кабинет, какая-то жирная собака спала на его коврике, а вся его мебель была задвинута в темный угол кабинета, чтоб расчистить место для великолепного стола из нержавеющей стали и такого же вращающегося кресла, на котором сидел и что-то писал, улыбаясь своим мыслям, только что импортированный из Европы австрийский ученый доктор Бодо фон Фальтернфельс; что до Пнина, то для него с этого времени кабинет "Р" потерял всякую притягательность.
5
В полдень Пнин, как обычно, вымыл руки и голову.
В кабинете "Р" он забрал свое пальто, шарф, книгу и портфель. Доктор Фальтернфельс писал и улыбался; бутерброд его был развернут, но не окончательно; собака его сдохла. Пнин спустился по унылой лестнице и прошел через Музей скульптуры. Зал Гуманитарных наук, где, однако, приткнулись также и Орнитология с Антропологией, соединялся с кирпичным зданием Фриз Холла, где размещались столовая и профессорский клуб, посредством довольно вычурной галереи с прорезями: она карабкалась вверх по склону холма, потом вдруг круто сворачивала и брела вниз к приевшимся запахам картофельных чипсов и унылого диетпитания. В летнее время ее решетки и резные стены оживляло трепетанье цветов, но сейчас через голые прорези дул ледяной ветер, и кем-то утерянная красная варежка была подобрана и положена кем-то на пересохший носик мертвого фонтанчика у того ответвления галереи, что вело к Президентскому дому.