По направлению к Свану
Шрифт:
Хотя суббота начиналась у нас часом раньше, хотя в этот день тетя не имела возможности пользоваться услугами Франсуазы и время тянулось для нее дольше, чем всегда, тем не менее тетя уже в начале недели с нетерпением ждала субботы, вносившей в ее жизнь разнообразие и служившей ей единственным развлечением, которое еще способно было выдержать ее ослабевшее, подточенное манией тело. Изредка и она мечтала о крупных переменах, и в ее жизни были те редкие часы, когда человек жаждет чего-то иного, когда он, если у него не хватает энергии или воображения, чтобы в самом себе найти силы для возрождения, ждет от следующей минуты, от звонка почтальона какой-нибудь новости, пусть неприятной, ждет волнения, горя; когда впечатлительность, которую благоденствие превратило в молчащую арфу, стремится вновь зазвучать под чьей-либо пусть даже грубой рукой, которая может порвать ее струны; когда воля, с таким трудом завоевавшая право без помехи предаваться своим страстям и своим горестям, предпочитает бросить вожжи в руки каких-нибудь мощных событий, хотя бы жестоких. Тетины силы, иссякавшие при малейшем напряжении, вновь возвращались к ней в лоно ее покоя — возвращались по капельке, сосуд наполнялся долго, а потому естественно, что только спустя несколько месяцев она начинала ощущать легкое переполнение, — других оно побуждает к деятельности, ну а тетя не знала, что с этим делать и как этим воспользоваться. Я не сомневаюсь, что в подобных случаях, — вроде того как желание заменить пюре картофелем под бешамелью постепенно возникало у тети из удовольствия, которое ей доставляло есть каждый день никогда не «надоедавшее» ей пюре, — из вереницы однообразных дней, за которую она цеплялась всеми силами, у нее рождалось ожидание домашнего катаклизма, мгновенного, однако успевшего
Как-то раз, в воскресенье, когда тетя отдыхала после одновременного визита священника и Евлалии, мы пришли пожелать ей спокойной ночи, и мама выразила ей сочувствие по поводу того, что гости всегда так неудачно приходят к ней в одно время.
— Я слышала, Леония, что и нынче у вас был трудный день, — мягко сказала она, — опять вам пришлось принимать всех ваших гостей сразу.
— Когда много удовольствий… — прервала ее моя двоюродная бабушка, считавшая своим долгом, с тех пор как ее дочь заболела, ободрять ее и все представлять ей в розовом свете. Но тут вмешался отец.
— Я хочу воспользоваться тем, что вся семья в сборе, — начал он, — и, чтобы не повторяться, кое-что сообщить. Я боюсь, не обижен ли на нас Легранден: утром он со мной еле поздоровался.
Я не стал дослушивать рассказ отца, — я шел с ним из церкви и видел Леграндена; я предпочел справиться в кухне, что у нас сегодня на обед, — это всегда меня интересовало, как газетные новости, и возбуждало мое любопытство, как программа празднества. Выйдя из церкви, Легранден прошел мимо нас с одной местной помещицей, которую мы знали только в лицо, поэтому отец, не останавливаясь, приветствовал его дружественно, но сдержанно; Легранден ответил ему сухо, с удивленным видом, словно не узнал нас, и с тем особенным выражением лица, какое бывает у человека, который не желает быть любезным и который глядит на вас прищурившись, словно всматриваясь в вас издалека и ограничивается небрежным кивком соответственно вашим кукольным размерам.
Дама, с которой шел Легранден, была женщина почтенная и высоконравственная; чтобы Леграндену стало неловко оттого, что мы увидели, как он за ней ухаживает, об этом не могло быть и речи, — вот почему отец недоумевал, чем он вызвал неудовольствие Леграндена. «Мне было бы очень жаль, если б он на нас почему-либо рассердился, — заметил отец. — Среди всех этих франтов он, в своем однобортном пиджачке и мягком галстуке, держится так естественно, с такой ненаигранной простотой,
Совсем как сейчас, правда? Вы, может быть, не читали Поля Дежардена.83 Прочтите, дитя мое. Говорят, он вылинял в дидактика, но долгое время он был чистым акварелистом…
Леса уже черны, но ясен небосвод…Пусть же для вас, мой молодой друг, небо всегда остается ясным; и даже в тот час, который наступает теперь для меня, когда леса уже черны, когда уже быстро опускается ночь, вы будете, как и я, находить утешение, глядя на небо». Легранден вынул папиросу и долго не отводил глаз от горизонта. «Прощайте, друзья», — сказал он вдруг и пошел своей дорогой.
Когда я входил в кухню узнать про обед, он уже готовился, и Франсуаза, повелевая силами природы, которые стали ее помощницами, как в сказках, где великаны нанимаются в кухонные мужики, колола уголь, тушила картофель и дожаривала произведения кулинарного искусства, которые приготовлялись в кухонной посуде, в состав которой входили большие чаны, котлы, чугуны, сковороды для жаренья рыбы, миски для дичи, формы для пирожных, горшочки для сливок и целый набор кастрюль любого размера. Я останавливался у стола, за которым судомойка лущила горох, — горошины были сосчитаны и выстроены в ряд, словно зеленые шарики в какой-то игре; однако восторг во мне вызывала вымоченная в чем-то ультрамариново-розовом спаржа, головка которой, лилово-голубая, выписанная тонкою кистью, незаметно, благодаря каким-то небесным переливам красок, переходила в еще не отмытый от земли, вытащенный из грядки корешок. Мне казалось, что небесные эти оттенки служат приметами неких дивных созданий, которым вздумалось преобразиться в овощи и которые сквозь маскарадный костюм, прикрывающий их съедобное и плотное тело, дают мне возможность уловить в этих нарождающихся красках зари, в этих отливах радуги, в этом угасании голубого вечера их драгоценную сущность, и сущность эту я узнавал, когда они потом, в течение всей ночи, разыгрывая поэтичные и грубоватые фарсы, похожие на шекспировскую феерию, превращали мой ночной горшок в благоуханный сосуд.
Бедная «Благость Джотто», как прозвал ее Сван, чистила по поручению Франсуазы лежавшую около нее в корзинке спаржу с таким несчастным видом, словно она переживала сейчас все земные муки; и каждая звездочка легкого лазурного венчика на головке спаржи, над розовой ее туникой, была тонко очерчена, как цветок на фреске — в венке и в корзинке падуанской Добродетели. Тем временем Франсуаза поворачивала на вертеле цыпленка, поджаривая его так, как только она умела это делать, — одного из тех цыплят, которые разнесли далеко за пределы Комбре аромат ее искусства и которые, когда она их нам подавала, склоняли меня к мысли, что основная черта характера Франсуазы — доброта: сладковатый и нежный запах, который она умела придавать мясу, представлялся мне ароматом одного из ее совершенств.
Но в тот день, когда я ушел в кухню, между тем как мой отец обсуждал на семейном совете встречу с Легранденом, «Благость Джотто» еще очень плохо себя чувствовала после родов и не вставала с постели; Франсуаза, оставшись без помощницы, запаздывала. В черной кухне, выходившей окнами на птичий двор, она резала цыпленка, а цыпленок, оказывая отчаянное и вполне понятное сопротивление разъяренной Франсуазе, пытавшейся нанести ему удар ножом под головку и кричавшей: «Дрянь паршивая! Дрянь паршивая!» — выставлял смирение и елейность нашей служанки в слегка невыгодном свете, но зато потом, за обедом, расшитая золотом риза его кожи и драгоценный его сок, капавший как бы из дароносицы, не оставляли и следа от неблагоприятного впечатления. Зарезав цыпленка, Франсуаза не утолила своей ярости его кровью; бросив злобный взгляд на труп врага, она еще раз повторила «Дрянь паршивая!» Я поднимался наверх, весь дрожа; мне хотелось, чтобы Франсуазу сейчас же выгнали. Да, но кто будет печь мне горячие булочки, варить такой душистый кофе, ну и в конце концов… жарить цыплят?.. В сущности, такой же малодушный расчет был и у других. Ведь знала же тетя Леония, — для меня это до времени оставалось тайной, — что Франсуаза, которая, не рассуждая, отдала бы жизнь за свою дочь или за племянников, в то же время проявляла необыкновенное бездушие к другим. И тем не менее тетя ее не прогоняла: зная ее жестокость, она ценила ее услужливость. Постепенно мне открылось, что доброта, безответность и прочие достоинства Франсуазы прикрывают всевозможные кухонные трагедии, — так история обнаруживает, что у королей и королев, изображенных на церковных витражах в молитвенной позе, руки обагрены кровью. Я уяснил себе, что, если не считать ее родных, чем дальше были от нее люди, тем больше она их жалела. Потоки слез, которые она проливала, читая в газете о бедствиях неизвестных ей людей, мгновенно прекратились бы, как только она чуть-чуть отчетливее представила бы себе оплакиваемого ею. Судомойка как-то ночью, вскоре после родов, почувствовала невыносимые боли; услыхав ее стоны, мама встала и разбудила Франсуазу, но та невозмутимо заметила, что все эти крики — комедия и что судомойка «корчит из себя барыню». Доктор, боявшийся этих приступов, заложил одну из наших медицинских книг на той странице, где эти приступы описывались и где давались указания, в чем должна заключаться первая помощь. Мама послала Франсуазу за книгой и предупредила, чтобы она не выронила закладку. Прошел час — Франсуаза так и не вернулась; мама, рассердившись, решила, что Франсуаза опять улеглась, и послала в библиотеку меня. В библиотеке я нашел Франсуазу: ее разобрало любопытство, о чем идет речь на заложенной странице, и она читала клиническое описание послеродовой горячки и рыдала над типичным случаем этого заболевания именно потому, что в глаза не видела роженицу. При каждом болезненном симптоме, на который указывал автор, она восклицала: «Царица небесная! И за что это Господь посылает бедным людям такие муки? Вот страдалица-то!»
Однако стоило мне ее позвать и она очутилась у постели «Благости Джотто», как слезы у нее тотчас же высохли; здесь уже ничто не могло вызвать у нее ни приятного ощущения жалости и умиления, которое было ею изведано и которое она так часто испытывала при чтении газет, ни какого-либо другого наслаждения в том же духе, — напротив; она была раздосадована и обозлена, что ее подняли ночью с постели из-за судомойки, и при виде тех же страданий, над описанием которых она только что проливала слезы, теперь она недовольно брюзжала и даже, думая, что мы ушли и не слышим ее, позволяла себе делать оскорбительные замечания:
— Не надо было до этого доводить! Удовольствие получила, ну, а уж теперь потерпи! Видно, парень-то попался неприхотливый, коли спутался с такой. Недаром говорили у меня на родине:
Из зада сучки розой пахнет Для дурня, что по сучке чахнет.Стоило ее внуку чихнуть, и она, сама больная, не ложилась спать, а шла ночью четыре мили — узнать, не нужно ли ему чего-нибудь, а чуть свет возвращалась и принималась за дело, и вот эта ее любовь к своим близким и стремление укрепить будущее величие своего рода заставляли Франсуазу придерживаться в своей политике по отношению к слугам определенного правила: никому из слуг не позволять переступать порог тетиной комнаты, каковое правило — никого не подпускать к тете — она установила из некоторого чувства гордости, и даже если ей нездоровилось, она предпочитала вставать и подавать тете виши, только бы не открывать доступа судомойке в комнату госпожи. И, как изученное Фабром84 перепончатокрылое, как земляная оса, которая для того, чтобы у личинок после ее смерти был свежий корм, призывает на помощь своей жестокости анатомию и, наловив долгоносиков и пауков, с изумительным знанием дела и ловкостью вонзает жало в их двигательные нервы, не затрагивая нервов, от которых зависят прочие жизненные функции, с той целью, чтобы парализованное насекомое, подле которого она кладет яички, снабжало личинки, когда они появятся, послушной, беззащитной дичью, неспособной убежать или оказать сопротивление, и притом не протухшей, Франсуаза, следуя своему неуклонному намерению сделать жизнь в тетином доме невыносимой для всей остальной прислуги, прибегала к хитроумным и беспощадным каверзам, и мы только много спустя узнали, что в то лето мы почти каждый день ели спаржу только потому, что ее запах вызывал у несчастной судомойки, которой вменялось в обязанность чистить ее, такие жестокие приступы астмы, что в конце концов она вынуждена была от нас уйти.