По рельсам, поперек континентов. Все четыре стороны. Книга 1
Шрифт:
Как-то раз одна проститутка накрыла мою руку своей. Ладонь у нее была шершавая-шершавая; она помассировала мне запястье, и, когда я не отвернулся, положила руку мне на колено и спросила, не хочу ли я прогуляться во двор. Я сказал, что ничего не имею против, и она повела меня мимо туалетов на двор позади бара, где стоял какой-то сарайчик. Вошла в сарай, прошлепала по земляному полу, встала в углу и задрала юбку. «Сюда, — сказала она, — сюда». Я спросил: «А что, обязательно стоя?» Она кивнула. Я начат было ее обнимать, а она запрокинула голову, упершись макушкой в дощатую стену, не выпуская из рук подола. Тут я сказал, что не буду прижимать ее к стене — дверь-то нараспашку. Мы немного поспорили, потом она сказала на суахили: «Разговоры, разговоры; пока говорили, могли бы и дело сделать!». Уходя, я все равно вручил ей десять шиллингов, а она смачно плюнула на купюры, испепелив меня взглядом.
Рангунские крысы
О всяком крупном городе Азии следует судить не по количеству крыс, которые снуют по его улицам,
В Рангуне, сидя в уличном кафе, я от нечего делать двигал по столу пивную кружку и вдруг услышал, как живая изгородь рядом со мной зашуршала: из зелени, ковыляя, вышли четыре еле живых, запаршивевшие крысы — ну прямо со страниц «Чумы» Камю — и огляделись по сторонам. Я топнул ногой. Крысы юркнули назад в кусты, а все кафе уставилось на меня. Это повторилось еще раз. Я торопливо допил пиво и ушел; оглянувшись, я увидел, что крысы снова выбрались из укрытия и обнюхали ножки стула, на котором я сидел.
Как-то раз в полшестого утра в Рангуне я дремал в душном темном купе битком набитого поезда, ожидая, пока он отправится в путь. В туалет кто-то вошел; снаружи раздался плеск; хлопнула дверь. Вошел следующий. Так продолжалось в течение двадцати минут, пока не рассвело и я не увидел рельсы и ворох смятых газет — «Вестник трудящегося народа» — в пятнах ярко-желтых испражнений. К грязной газете подкралась крыса и откусила от нее кусочек, а потом потянула лист на себя. К первой крысе присоединились еще две, пестрые от парши; они облизывали газеты, теребили их ланками, пробегали туда-сюда по нечистотам. Снова раздался плеск, и крысы шарахнулись в сторону; потом вернулись и опять принялись глодать газеты. Раздался голос разносчика — торговца бирманскими книгами в пестрых обложках. Шел он быстро, крича на ходу, не делая остановок для продажи товара, — просто шагал вдоль поезда и кричал. Крысы снова попрятались. Торговец, глянув под ноги, переступил через газеты и зашагал дальше, с желтым пятном на каблуке. А крысы вернулись.
В таких ситуациях выручают сигары-черуты. Улыбчивые бирманцы — мои соседи по купе — дымили толстыми зелеными черутами и, казалось, не чуяли зловония, которое распространяла растущая желтая лужа прямо за окном. В пагоде Шведагон я видел дряхлую старуху, которая молилась, сцепив руки. Она стояла на коленях рядом с нищим-прокаженным; его лицо напоминало морду летучей мыши, ступни и все тело были изъедены болезнью. Воняло от него страшно, но бабулька молилась с огромной, как сигара Черчилля, черутой в зубах. На Мандалайском холме, прямо у лестницы, стоят сортиры без дверей, а рядом торгуют фруктами. Запах мочи так и ударяет в нос, но торговец фруктами, весь день сидящий на корточках среди этой вони, окутан, словно защитным коконом, дымом своей черуты.
Писатель в тропиках
Если писатель вынужден еще и где-то работать, то ему самое место в тропиках — там обязательный рабочий день всего короче. Но писать в тропиках тяжело. Мешает не только зной, но и перенаселенность, открытые окна, уличный шум. В тропиках большие города — это нечто оглушительное. В каком-нибудь Лагосе, Аккре или Кампале два человека, идя вместе по улице, вскоре обнаруживают, что уже не разговаривают, а истошно орут друг другу в уши: иначе не перекричать шум машин, вопли местных жителей и завывания радиоприемников. Насколько мне известно, из всех писателей лишь В. С. Найпол упомянул о том, как подтачивает нервы тропический шум (смотрите главу о Тринидаде в книге «Средний путь»). Для сингапурца орать — значит выражать самые дружеские чувства; крик китайца подобен лаю собаки — он так режет уши, что ошалело дергаешься. Если же по злой прихоти судьбы вы живете близ китайского кладбища — а близ кладбищ живут одни иностранцы, ибо китайцы считают такие дома несчастливыми — то вам будет слышно, как они в знак траура устраивают салюты и разбрасывают по могилам наземные фейерверки типа «веселый жук».
Сядьте за письменный стол в своей комнате в Сингапуре и попытайтесь поработать. Каждый звук сбивает, всякий раз, как приближается мотоцикл, самолет или похоронная процессия, в голове путаются мысли. Если вы, подобно мне, живете неподалеку от главной улицы, три похоронных процессии на день вам обеспечены (Китайский погребальный обряд предполагает несколько грузовиков с перкуссионными и духовыми оркестрами, исполняющими знакомые мелодии типа «Долог путь до Типперери»). Если же садовник-бенгалец вздумал стричь газон — считай, весь день коту под хвост. На велосипедах или автомобилях подъезжают торговцы, и всякий притормаживает у ваших ворот; вы выучиваете наизусть их выкрики: тофу развозит человек на мотоцикле с коляской, слушающий транзистор, у торговца рыбными фрикадельками — велосипед, у мороженщика — колокол, точно у городского глашатая, бьющего тревогу (между прочим, его появление означает, что как-то незаметно пробило три часа дня), булочник, разъезжающий на «остине», не просто давит на клаксон, а наваливается на него всем телом; дряхлая китаянка в полотняной робе орет «Йа-а-ццзи!» так, что дверь вашего дома вздрагивает, а торгующий газетами тамил — большой охотник до пунша — бормочет: «Бейба, бейба…». Пока
Тепло и свет; ради них вы и забрались так далеко от дома, но жара здесь сильнее, чем вам мечталось, а света меньше; сингапурское небо преимущественно затянуто облаками, и солнце сияет в среднем всего шесть часов на дню. Беспрестанный стук и скрип бесят, делая зной еще мучительнее. Вы коситесь слипающимися глазами на ручку, которая выскальзывает из ваших потных пальцев, и гадаете, стоило ли сюда тащиться.
Коренные и пришлые
Английская любовь к порядку — скорее условный рефлекс, чем порождение каких-то систематических усилий законников, — создает впечатление, что ее носители наделены фантастической непоколебимостью и уравновешенностью. Когда ее разнесли за пределы Великобритании по всему миру, она стала душевной опорой для тех, кто в состоянии ее перенять. По ходу английский менталитет не особенно изменился, что во многом объясняет обособленность англичанина. Живущих за границей англичан принято обвинять в том, что они замыкаются в своем кругу, полностью им ограничиваясь. Но причина в том, что они до мозга костей самоотождествляются с какой-то конкретной географической точкой: в этом смысле все англичане — жители маленьких деревушек. Обратите внимание на особые выражения, которые они употребляют, находясь вдали от родины среди «местных» или «туземцев».
— Сколько лет уже здесь живем, но они ни разу нас к себе не приглашали, — говорит англичанин. Помолчав, добавляет: — А ведь мы их звали на чай, и они пришли.
— Они очень скрытные и чертовски подозрительные, — говорит его жена.
— На первый взгляд кажется, что они очень приветливы, но мы им совсем не интересны. Им даже не любопытно.
— Они держатся своих.
— Странная публика. Не могу сказать, что я их понимаю.
Вы можете подумать, что речь идет о малайцах или кикуйю. Но это говорят лондонцы, восемь лет назад переехавшие в Дорсет, а люди, которых они описывают, — обыкновенные жители их деревни. У меня среди коренных тоже были знакомые, и я соблюдал нейтралитет — ведь для меня эта деревня была лишь промежуточным пунктом в биографии: я там прожил пять месяцев, а потом уехал. Что касается местных, то о чужаках, обосновавшихся в их районе Дорсета, они судили нелицеприятно.
— Стоит им приехать, как все дорожает, — сказал один старик. Точно так же мог отозваться коренной обитатель Кении о колонистах из Европы. Высказывались и другие претензии: приезжим лень вникать в особый уклад деревенской жизни, они держатся своих, задирают нос, и вообще толку от них немного — почти все пенсионеры.
Туземцы и поселенцы: внутри Англии воспроизводится все та же колониальная схема. Как-то на красивом холме близ живописного поселка вздумали пробурить нефтяную скважину. Приезжие развернули общественную кампанию протеста; местные отмалчивались. Как-то вечером в пабе я завел разговор с кучкой старожилов и напрямую спросил, на чьей они стороне в конфликте.
— Этот прохвост N., — сказал один, назвав имя известного человека, который жил там уже несколько лет и руководил кампанией. — Хотел бы я с ним потолковать.
— И что бы вы ему сказали?
— Я бы ему сказал: «Собирайте вещи и уматывайте откуда приехали».
Отсюда ясно, почему в Англии столько лингвистических различий, откуда берется непостижимость диалектов, на которых начинают изъясняться туземцы, едва в паб входит колонист. Его никто не узнает в лицо; хозяин за стойкой шутит с ним; у камина беседуют о сломанном заборе или аварии на дороге. Лишь когда колонист уходит, ему начинают перемывать косточки: где он живет? чем занимается? Туземцы в курсе всего этого. Позднее, когда он угостит их рюмочкой, они предупредят его насчет погоды («За эту теплынь мы еще расплатимся!»). Так — в попытках завести светскую беседу — деревня проявляет свою признательность. Не забывайте, однако, что в Англии родная деревня есть нечто нематериальное, фактически состояние души. «Вы, верно, недавно к нам в деревню приехали?» — спросил одного моего приятеля владелец газетной лавочки. Это было в Ноттинг-Хилле [76] .
76
Ноттинг-Хилл — район Лондона, в описываемый период — обиталище небогатых людей и богемы.