По Руси
Шрифт:
Мальчик выпил кружку чая, вспотел, взглянул на меня, на мать и сказал:
— Наелся, напился, — даже спать захотелось, ей-богу…
— И усни, — посоветовала мать.
— А он — уйдет! Ты уйдешь?
— Не бойсь, я его не пущу, — сказала женщина, толкнув меня коленом.
— Не уходи, — попросил Ленька, прикрыл глаза и, сладко потянувшись, свалился в ящик. Потом вдруг приподнял голову и с упреком сказал матери:
— Ты бы вот выходила за него замуж, венчалась бы, как другие бабы, — а то валандаешься зря со всяким… только бьют… А он — добрый…
— Спи, знай, — тихо сказала женщина, наклонясь
— Он — богатый…
С минуту женщина сидела молча, схлебывая чай с блюдечка неловкими губами, потом сказала мне, как старому знакомому:
— Так вот мы и живем тихонько, я да он, а боле никого. Ругают меня на дворе — распутная! А — что ж? Мне стыдиться некого. К этому же — видите, как я снаружи испорчена? Всякому сразу видно, для чего я гожусь. Да. Уснул сынок, утешеньишко мое. Хорошее дитя у меня?
— Да. Очень!
— Не налюбуюсь. Умница ведь?
— Мудрец.
— То-то! Отец у него — барин был, старичок; этот — как их зовут? Конторы у них, — ах ты! Бумаги пишут?
— Нотариус?
— Вот, он самый! Милый был старичок… Ласковый. Любил меня, я горничной у него жила.
Она прикрыла тряпьем голые ножки сына, поправила под его головой темное изголовье и снова заговорила, легко так:
— Вдруг — помер. Ночью было, я только ушла от него, а он ка-ак грохнется на пол, — только и житья! Вы — квасом торгуете?
— Квасом.
— От себя?
— От хозяина.
Она подвинулась поближе ко мне, говоря:
— Вы мною, молодой человек, не брезгуйте, теперь уж я не заразная, спросите кого хотите в улице, все знают!
— Я не брезгую.
Положив на колено мне маленькую руку со стертой кожей на пальцах и обломанными ногтями, она продолжала ласково:
— Очень я благодарна вам за Леньку, праздник ему сегодня. Хорошо это сделали вы…
— Надобно мне идти, — сказал я.
— Куда? — удивленно спросила она.
— Дело есть.
— Останьтесь!
— Не могу…
Она посмотрела на сына, потом в окно, на небо и сказала негромко:
— А то — останьтесь. Я рожу-то платком прикрою… Хочется мне за сына поблагодарить вас… Я — закроюсь, а?
Она говорила неотразимо по-человечьи, — так ласково, с таким хорошим чувством. И глаза ее — детские глаза на безобразном лице — улыбались улыбкой не нищей, а человека богатого, которому есть чем поблагодарить.
— Мамка, — вдруг крикнул мальчик, вздрогнув и приподнявшись, — ползут! Мамка же… иди-и…
— Приснилось, — сказала мне она, наклонясь над сыном.
Я вышел на двор и в раздумье остановился, — из открытого окна подвала гнусаво и весело лилась на двор песня, мать баюкала сына, четко выговаривая странные слова:
Придут Страсти-Мордасти,Приведут с собой Напасти;Приведут они Напасти,Изорвут сердце на части!Ой беда, ой беда!Куда спрячемся, куда?Я быстро пошел со двора, скрипя зубами, чтобы не зареветь.
1913 г.
На Чангуле [38]
…Степь
Выскакивают из нор суслики и, стоя на задних лапках, чистят передними свои хитрые мордочки, тонко пересвистываясь друг с другом. В них есть что-то общее с монастырскими послушниками.
По солончаку ползают заботливые букашки, трещат кузнечики и прыгают пред лицом моим маленькими серыми сучками.
В пустом синем небе, немного правее и чуть-чуть пониже солнца, распластался коршун, такой же одинокий, как я на земле. Больше нет ничего живого ни в знойной высоте, ни на рыжем круге горячей земли, видимой мне; эту землю — бесплодную, иссохшую, как старая дева, — простые люди зовут «Дикое поле», ученые — «Малая Тартария».
38
НА ЧАНГУЛЕ
Рассказ
Впервые напечатано в газете «Киевская мысль», 1915, номер 343 от 11 декабря и номер 345 от 13 декабря.
Унылая земля…
Я прижался голой грудью к прохладному инею солончака; земля источает прямо в сердце мне острую, жгучую тоску, но это не та тоска, которая, разъедая душу ржавчиной желаний, неясных и больных, убивает ее, это — давняя моя подруга и законная дочь моей веры в силу жизни.
Я — человек лет двадцати двух, но уже успевший испить из огромной чаши жизни множество ядовитой горечи, — это приучило меня рассуждать больше, чем следует.
Моя тоска, должно быть, то самое, что именуют душою человека, это — существо, живущее в моей груди, оно всегда с неустанной силой толкает меня куда-то вперед, всё дальше, неугасимо разжигая сердце огнем желании лучшего, мучая надеждой на сказочное счастье, взятое с боя.
Кроме этой тоски — со мной моя жадная юность; издыхая от голода, одиночества, она готова всё принять, всех любить; она любит смеяться надо всем — и над моей незрелой мудростью. Моя юность — самая милая и опасная половина существа моего, ибо — слишком ненасытная — она недостаточно брезглива и, как молодой козленок, плохо отличает жгучую крапиву от вкусных, душистых трав.
Это, неясно показанное, раздвоение личности переживалось мною весьма мучительно и нередко заставляло меня создавать драмы там, где можно бы ограничиться веселой игрою в легкой комедии.
Впрочем, — всё это мало интересно и едва ли относится к истории, которую я хочу рассказать вам, единственному человеку, с которым — заочно — я умею говорить так же легко и просто, как беседую с самим собою в минуты грусти.
Так вот, — я лежу в «Диком поле» и, положив подбородок на кулаки, смотрю в даль, к югу, где струится марево; в его прозрачном серебре качаются, маячат какие-то окаянные серые былинки, — такою же окаянной былинкой и я чувствую себя в окружении жаркой пустоты под синим небом, в сухом зное степного солнца. Там, на юге, где колышется над пустою землей серебряная кисея марева, верст за пять от меня, лениво течет речка Чан-гул, по берегу ее стройно вытянулись белые хаты валахов, версты на две ниже их, у крутого изгиба реки, приютилась мельница, какая бывает только в сказках.