По следам судьбы моего поколения
Шрифт:
После инсценировки ареста мамы и допроса 9-го мая я уже была не та, что вначале, независимо от физического состояния. Доверия к следователю никакого, зато приобрела способность хладнокровно рассуждать и думать о том, какую ему подбросить кость, чтобы он грыз не меня, а ее. Вспоминала киевских друзей отрочества и юности, среди которых были меньшевики и анархисты, поездку к Коле в Тобольск в 1929 г. и пр. Райхман писал, затем рвал, замечая, что это теперь не криминал. Протоколы разбухали, раздражение Райхмана нарастало, как и моя болезнь.
Несколько раз водили к высоким начальникам — фамилии мне не известны, — всякий раз допросы о людях самых разных. То об Эльцине, Радеке, А. Л. Бронштейн, М. Иванове, О. Давыдове, Яковлеве, Наумове. То о Томском, Горловском, Малышеве, Пригожине, Райском, Ширвиндте, Шеине и о других профессорах, аспирантах, преподавателях ЛВШПД, знакомых. Отвечала односложно: «Не помню, знала как отличного лектора, знала по работе, разговаривала о текущих делах…»
Крики перестали действовать, как и угрозы, а в тот период, когда я сидела, женщин подвергали нравственным пыткам и суровым приговорам.
Как-то в кабинете у Райхмана впервые в жизни потеряла сознание. Когда очнулась, чей-то голос произнес: «У нее анемия мозга, мы за ней наблюдаем, возьмем в больницу». Открыла глаза — врач в белом халате. Почувствовала боль в руке — очевидно, мне сделал укол, когда я была без сознания. В больницу не хотела ложиться ни за что, так как для мамы это было бы дополнительным волнением. Протестовала против больницы. Врач ушел. Вскоре отправили в камеру. Через некоторое время вызвали «с вещами» и поставили в так называемый «собачник»— узкий ящик без света, но с открытым «глазком», где можно только стоять навытяжку. Простояла до утра, несмотря на только что пережитый глубокий обморок и на отвратительную слабость. Несколько раз соскальзывала на пол, подгибая ноги и не обращая внимания на окрики часового. Утром повели, вернее поволокли в душ, ибо идти не могла, все вертелось перед глазами.
В душе оказалась не одна, что навело на мысль о переводе куда-то, так как для одиночных камер существует и душ-одиночка. Мыться не могла, просто разделась и села. Недалеко от меня сидела на скамейке высокая голая женщина с распущенными по-русалочьи длинными волосами, покрывавшими ее всю почти до пят, и, опустив голову на руки, неутешно плакала. Так мы и сидели с ней, не принимаясь за мытье и не заговаривая. Конвоир неоднократно и довольно терпеливо смотрел в глазок, наконец ворвался в баню с угрозой: «Ежели вы не умеете сами мыться, пришлю банщика». Моя соседка по неволе открыла лицо, посмотрела на меня: «Что с вами? У вас страшное лицо, вернее, глаза». Объяснила ей, что заболела. «А я привезена с воли»— ответила она. Продолжая всхлипывать, женщина помогла мне помыться. В каждом ее движении чувствовалась энергия, здоровье и привычка к труду. Крепкая, стройная, широколицая с чуть по-калмыцки посаженными глазами, деловая и довольно солидная, она всхлипывала по-детски. Тюрьма не располагает к доверию, но мы потянулись друг к другу и остались друзьями по сей день, хотя жизнь не раз нас разводила и разлучала на десятилетия. Назвала фамилию: Устругова. Сразу вспомнила список расстрелянных дворян.
— В вас нет ничего от дворянства.
— Устругова по мужу, а я — работница, большевичка.
Успела ей шепнуть: «Ни одного лишнего слова». Мое одиночество было разрушено, и Дора Устругова стала мне сразу мила. Я же была для нее первым встречным в тюрьме человеком. Мы попали в разные камеры. В общей камере, куда меня привели, человек 25–30. Здесь койки не привинчены, напоминают нынешние раскладушки. Двери не сплошные, а как в зверинце — заменены толстой железной решеткой. Коридор тоже не глухой, а с окнами. Стало легче дышать. В коридоре не надзиратели в военной форме, а надзирательницы в обычной гражданской одежде. Слышен звонок тюремного телефона; «На прогулку», «Есть привести» и пр. Прогулки ежедневные, по 15 минут. Книг, газет нет, но вновь арестованные являются живыми информаторами, так что полного отрыва, отличающего одиночку, нет.
В общей камере мне разрешили первое время днем лежать. Лежала молча, приглядывалась и прислушивалась. В камере в основном — квалифицированные работницы, партработники, люди умственного труда, большей частью — партийки. Аналогичные обвинения, аналогичные допросы, те же вызовы по ночам, часто несколько суток подряд; ужасающие обвинения, страдания, слезы, тоска о детях. Постепенно в общей камере начала оживать физически, подниматься, выходить на прогулки.
В 1936 году круг арестованных раздвигался — развернутым фронтом шла подготовка к большому публичному процессу бывших партийных руководителей. Совсем не тот диапазон и масштаб, как во времена процесса шахтинского или процесса меньшевиков. Надо было подготовить общественное мнение, произвести глубочайшую его вспашку для освоения такого страшного посева. Психологическая неподготовленность могла грозить провалом. Во всех концах земли русской «обнаруживались», а в действительности мифически, искусственно создавались подпольные троцкистско-зиновьевские организации, террористически-шпионские группы и группочки. Как тут было не растеряться? Да еще в стране, где люди постепенно привыкли к авторитарному мышлению и где культивировалось единогласие как принцип.
Довольно значительную группу среди посаженных составляли люди, привыкшие мыслить по определенной схеме — без причины советская власть не сажает. Посадили — так им и надо. Нет дыма без огня. Презумпции невиновности до тех пор, пока обвинение не доказано, у нас не существовало: арестован, значит
Распад происходил на глазах. Люди эти постепенно раздваивались, теряли к себе уважение, быстро никли. В местах заключения сохраняли лишь внешнюю партийную фразеологию, заботились главным образом о физическом самосохранении любыми путями и, в конце концов, так или иначе опускались. Были среди них и такие, которые не заботились и о физическом состоянии, настолько они были сбиты потерей идеологической и психологической подпорок; они как маньяки или умалишенные писали одно заявление за другим, сосредоточив на этом всю жизнь. Заявления, конечно, на имя всесильного и справедливейшего Сталина, который немедленно разберется во всем, всенепременно восстановит справедливость и призовет их снова на пост, а до остальных и дела нет. Образование было тут ни при чем, скорее играло роль закостенение мышления. Между прочим, можно назвать среди них и профессора Ральцевича (руководителя ленинградского отделения Комакадемии), философа по специальности. Его уж нет в живых и, может быть, не стоило бы говорить в таком тоне о человеке, столько выстрадавшем, оставившем на воле шесть детей и не причинившем товарищам никакого особого зла. Но как он был растерян, дезориентирован, буквально помешан на кропании заявлений. До чего жалок, как позволял издеваться над собой начальникам лагерей, как беспомощен, как беззастенчиво противопоставлял себя чистого, правоверного всем нечистым — в работе и в быту. Знала его по первому году лагеря. Слышала, что позднее он несколько изменился, но то, что мне довелось наблюдать — поистине ужасно по сдаче человеческих позиций. Тюрьма, лагерь, как фронт — мгновенный определитель — там видишь человека голым, без орденов и прикрас. Происходит промывка — песок отсеивается, сохраняются крупицы золота. К счастью, слабодушные люди не составляли большинства. Тюремно-лагерный переплет выпрямлял, рождал желание отстоять личность, внутреннюю свободу, сохранить достоинство, возможность дальнейшей работы. Безусловно, тюрьма, лагерь — противоестественный и злодейский способ воспитания характера, но поскольку именно так сложилась жизнь немалой части целого поколения, приходится смотреть в глаза реальности.
Щедрая на горе, судьба дарила и встречи с людьми замечательными, с живым умом, одаренными и одухотворенными. Они не считали себя разбитыми, целиком сохраняли богатство духа, памяти, жизнерадостности, не теряли перспектив на будущее, радовали шуткой, острым словом, товариществом. Однако легко это не давалось никому. Такие умели отвлечься от бытовых тягот и неурядиц, даже голода, быть смелыми, когда это необходимо, в словах и поступках. Далеко не всегда они являлись силачами, иногда даже физически хилыми, но стоили десятков силачей по стойкости и выносливости…
Через несколько дней после перевода в общую камеру привели туда молодую беременную женщину. Мы оказались с ней рядом. Койки стояли вплотную одна к другой. Днем она упорно молчала, а ночью шепотом, задыхаясь от возмущения и оскорблений, переполненная, как она говорила, «бешенством души», рассказывала о себе, семье, муже, допросах. Муж ее — один из руководителей ленинградского комсомола — обвинялся в непосредственной связи с Николаевым, в подготовке убийства Кирова.
Арест мужа, ее собственный арест вызывали в ней гнев и протест. «Те, кто может так ошибаться, — говорила она, — не годятся в судьи, их самих надо судить! Не покорюсь! Пусть расстреливают вместе с мужем! Спрашивают, как я помогала в подготовке террористических актов, была ли на квартире Зиновьева? Будто это одно и то же! Да, бывала на приемах и на квартире! Но для чего страдать невинным, если и совершены преступления? У меня закрадывается мысль, что они-то и убили… — Она озирается. — Можете донести на меня, мне не страшно. Не боюсь ни их, ни вас! Кто я? Я — Кулагина, потомственная работница. Я — советская женщина, которая решилась иметь ребенка лишь на шестом году замужества! А почему на шестом? Отец и мать с детских лет работают на нынешней фабрике Халтурина. Мать прославленная ткачиха. Отец знаменитый на фабрике наладчик станков. Я начала работать на этой фабрике девчонкой, едва грамотной. Оттуда — на рабфак, затем в Техноложку. Сейчас я — инженер-технолог на этой же фабрике. Теперь-то, решили мы с мужем, ребенок не помеха ни учебе, ни работе. Оказывается, помешал! Знаете чему? Моему расстрелу! Следователь-мерзавец прямо сказал: «Говорите всю правду, при всех условиях закон сохранит вам жизнь ради ребенка». Слово-то какое — «закон»! Закон… из его уст! Через три месяца должен родиться ребенок! Для чего? Я не хочу его. У расстрелянного отца и обезумевшей арестантки-матери будет ребенок! Не нужен такой ребенок! За что? Не могу смириться! И никто не заступится?! Я выросла на фабрике, здесь приняли в комсомол, в партию. А защиты нет…»
Между небом и землей
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
рейтинг книги
Английский язык с У. С. Моэмом. Театр
Научно-образовательная:
языкознание
рейтинг книги

Приватная жизнь профессора механики
Проза:
современная проза
рейтинг книги
