Олимпийский порок. — Вопреки тому философу, который, как истый англичанин, попытался опорочить смех всех мыслящих голов, сказав: «смех есть злой недуг человеческой природы, победить который будет стремиться всякая мыслящая голова» (Гоббс), — я позволил бы себе даже установить ранжир для философов сообразно рангу их смеха, поставив на высшую ступень способных к золотому смеху. И если предположить, что боги тоже философствуют — к чему мне уже случалось приходить в своих заключениях, — то я не сомневаюсь, что и они при этом смеются новым, сверхчеловеческим смехом — и в ущерб всем серьёзным вещам! Боги насмешливы: по-видимому, даже священнодействуя, они не могут удержаться от смеха.
295
Гений сердца, свойственный тому великому Сокровенному, богу-искусителю и прирождённому крысолову совестей, чей голос умеет дойти до самой преисподней каждой души, кто и слова не скажет, и взгляда не бросит без скрытого намёка на соблазн, кто обладает мастерским
умением казаться — не тем, что он есть, а тем, что всё более побуждает следующих ему рваться к нему и со всё более глубоким и сильным влечением следовать за ним; гений сердца, который заставляет замолкать и учит прислушиваться всё громкое и самодовольное, который разглаживает заскорузлые души, давая им отведать нового желания, — быть неподвижными, как зеркало, чтобы в них отражалось глубокое небо; гений сердца, который научит неловкую и слишком торопливую руку брать медленнее и нежнее; который угадывает скрытое и забытое сокровище, каплю добра и сладкой одухотворённости под тёмным толстым льдом, и служит волшебным жезлом для каждой крупицы золота, долго лежавшей погребённою в своей темнице из ила и песка; гений сердца, от прикосновения которого каждый становится богаче, но не облагодетельствованным и ошеломлённым, не осчастливленным и подавленным чужими благами, а богаче самим собою, новее для самого себя, проявленным, обвеянным и выслушанным тёплыми ветрами, быть может, не столь уверенным, более нежным, ломким и даже надломленным, но полным надежд, которым ещё нет названья, полным новых желаний и приливов, полным новых нежеланий и отливов... но что я делаю, друзья мои? О ком говорю я вам? Неужели я так забылся, что даже не назвал его имени? Но разве вы уже сами не догадались, кто этот загадочный дух и бог, которого подобает хвалить таким образом? Как случается с каждым, кто с детских лет постоянно находился в пути и на чужбине, так случилось и со мной: много странных и небезопасных духов перебегало мне дорогу, главным же образом и чаще всего тот, о ком я только что говорил, не кто иной, как бог Дионис, этот великий и двуликий бог-искуситель, которому, как вы знаете, я некогда от всего сердца и с полным благоговением посвятил моих первенцев (будучи, как мне кажется, последним из тех, кто приносил ему жертвы: ибо я не встретил ни одного человека, который понял бы, что сделал я тогда). Тем временем я узнал многое, слишком многое о философии этого бога и, как сказано, из его собственных уст, — я, последний ученик и посвящённый бога Диониса, — так не имею ли я, наконец, права дать вам, моим друзьям, насколько это мне дозволено, отведать кое-что из этой философии? Разумеется, говорить при этом нужно вполголоса: ибо дело идёт здесь о чём-то тайном, новом, чуждом, удивительном, зловещем. Уже то, что Дионис — философ и что, стало быть, и боги философствуют, кажется мне новостью, и новостью довольно коварной, которая, быть может, должна возбудить недоверие именно среди философов, — в вас же, друзья мои, она встретит уже меньше противодействия, если только явится своевременно, а не слишком поздно: ибо, как мне донесли, вы нынче не очень-то верите в Бога и в богов. Но, может быть, в своём откровенном рассказе я зайду дальше, чем допускают строгие привычки вашего слуха? При подобных диалогах названный бог заходил дальше, гораздо дальше, и был всегда намного впереди меня... Если бы это было дозволено, то я стал бы даже, по обычаю людей, называть его великолепными именами и приписывать ему всякие добродетели, я стал бы превозносить его мужество в исследованиях и открытиях, его смелую честность, правдивость и любовь к мудрости. Но весь этот почтенный хлам и мишура вовсе не нужны такому богу. «Оставь это для себя, для тебе подобных и для тех, кому ещё это нужно! — сказал бы он. — У меня же нет никаких причин прикрывать мою наготу!» — Понятно: может быть, у такого божества и философа нет стыда? — Так, однажды он сказал: «порою мне нравятся люди, — намекая при этом на Ариадну, которая была тут же, — человек, на мой взгляд, симпатичное, храброе, изобретательное животное, которому нет подобного на земле; ему не страшны никакие лабиринты. Я добр к нему и часто думаю о том, как бы мне ещё улучшить его и сделать сильнее, злее и глубже». — «Сильнее, злее и глубже?» — спросил я с ужасом. «Да, — сказал он ещё раз, — сильнее, злее и глубже; а также прекраснее» — и тут бог-искуситель улыбнулся своей алкионической улыбкой, точно он изрёк что-то очаровательно учтивое. Вы видите, у этого божества отсутствует не только стыд; многое заставляет вообще предполагать, что боги в целом могли бы поучиться кое-чему у нас, людей. Мы, люди, — человечнее...
296
Ах, что сталось с вами, моими пером и кистью написанными мыслями! Ещё недавно вы были так пёстры, юны и злы, полны шипов и тайных пряностей, заставлявших меня чихать и смеяться, — а теперь? Вы уже утратили свою новизну, некоторые из вас, к моему отчаянию, готовы стать истинами: такими бессмертными выглядят они, такими трогательно порядочными, такими скучными! Но бывало ли когда-нибудь иначе? Что же списываем и малюем мы, мандарины, своей китайской кисточкой, мы, увековечивающие всё, что поддаётся описанию, — что в состоянии мы срисовать? Ах, всегда лишь то, что начинает блекнуть и выдыхаться! Ах, всегда лишь удаляющиеся и исчерпавшие себя грозы и пожелтелые поздние чувства! Ах, всегда лишь таких птиц, которые летели устало и устали лететь, и тут уж даются в руки — в наши руки!
Мы увековечиваем лишь то, чему уже недолго осталось жить и летать, всё усталое и дряблое! И только для вашей послеполуденной поры, мысли мои, написанные пером и кистью, только для них есть у меня краски, быть может множество красок, много пёстрых нежностей и целых пятьдесят миров жёлтого и бурого, зелёного и красного — но по ним никто не угадает, как вы выглядели на заре, вы, внезапные искры и чудеса моего одиночества, вы, мои старые любимые — скверные мысли!
На высоких горах
Заключительная песнь
О полдень жизни! Дивная пора! Пора расцвета!Тревожным счастием душа моя согрета:Я жду друзей с утра и до утра,Где ж вы, друзья? Сюда! Пора, пора!Для вас уже и глетчера бока Оделись в розы.Ручей вас ищет. И забывши грозы,Клубятся в выси ветр и облака,Чтоб легче вас найти издалека.Здесь пир готовлю я друзьям своим. Кто к далям звёзднымЖивёт так близко? Кто — к зловещим безднам?Где царство, равное владениям моим?А мой нектар, — кто наслаждался им?Вот вы, друзья! — Но, горе! вижу я, Что не ко мне вы...Вы смущены. О, лучше б волю гневуВы дали вашему! Так изменился я?И чем я стал, то чуждо вам, друзья?Я стал иным? И чуждым сам себе? Я превратилсяВ бойца, который сам с собою бился?На самого себя наперекор судьбеВосстал и изнемог с самим собой в борьбе?Искал я, где суровей край ветров? Ушёл в пределы,Где из живых — один медведь лишь белый,Забыл людей, хулы, мольбы, богов?Стал призраком, блуждающим средь льдов?Друзья, я, вижу, вас врасплох застал, Вы молчаливы.Уйдите ж! Здесь прожить бы не смогли вы:Здесь, между царством льда и царством скал,Охотником я стал и серной стал.Охотником — и злым! Взгляните, лук Натянут туго!Тяжёл был путь; и тетива упруга,Стрела сильна: что как соскочит вдруг?Уйдите же, прошу я вас, как друг...Ах, вы ушли! Что ж, сердце, соверши Судьбы веленьеИ новым дверь друзьям открой! Без сожаленьяВоспоминание о старых заглуши!Здесь новой юностью ты расцвело в тиши!Кто разберёт те знаки прежних лет, Союз победный?Любовь писала текст... Какой он ныне бледный!Пергамент смят и принял бурый цвет,И в руки взять его охоты нет.Уж не друзья — лишь призраки их вы, Друзья-виденья!Они мои смущают сновиденьяИ говорят: «всё ж были мы?» Увы!Слова увядшие, — как розы, пахли вы!Влеченье юности, не понятое мной! Кого желал я,Кого себе подобными считал я,Состарились и разошлись со мной...Лишь кто меняется, тот мне родной.О полдень жизни! Новой юности пора! Пора расцвета!Тревожным счастием душа моя согрета:Я новых жду друзей с утра и до утра,Прийдите же! Сюда! Пора, пора!
* * *
Умолкла песнь, томленья сладкий стон В устах угас.То сделал маг, явившись в верный час,Полдневный друг, — зачем вам знать, кто он —Один в двоих был в полдень превращён...И праздник праздников настал для нас, Час славы бранной:Пришёл друг Заратустра, гость желанный!Смеётся мир, завеса порвалась,В объятьях брачных со светом тьма слилась...