По воле судьбы
Шрифт:
— Дамы, Квинт Гортензий умирает, — сказал Катон. — Возьмите кресла и расположитесь так, чтобы он мог вас видеть. Марция и Сервилия, сядьте возле меня. Гортензия и Лутация, займите места по другую сторону ложа. Умирающий должен иметь последнее утешение, созерцая всех членов своей семьи.
Квинт Гортензий-младший взял левую, парализованную руку отца. В нем явно угадывалась военная выправка, что было странно для отпрыска сугубо штатского человека. Сын Цицерона тоже не походил на отца. Как, собственно говоря, и сын Катона. Не боец, не
Все покорно расселись, как им указали. Марцию Катон не видел. Но их разделяло только несколько пядей.
Бдение затянулось. Текли часы. Вошли слуги, зажгли лампы. Время от времени кто-нибудь отлучался в уборную. Все смотрели на умирающего, который с заходом солнца снова закрыл глаза. В полночь случился второй удар, убивший его так быстро и тихо, что никто ничего поначалу не понял. Только холод, проникший в пальцы, сказал Катону, что старик отошел. Он глубоко вздохнул, осторожно положил на грудь покойного его холодеющую правую руку и объявил:
— Квинт Гортензий умер.
Затем потянулся через кровать, взял у Гортензия-младшего левую руку усопшего и тоже пристроил ее на бездыханной груди.
— Квинт, вложи ему в рот монету.
— Он умер так тихо! — удивилась Гортензия.
— А зачем бы ему умирать шумно? — саркастически бросил Катон и вышел в сад, чтобы побыть в одиночестве.
Он долго кружил по холодному зимнему саду, пока не стал различать предметы в безлунной ночи. Он не хотел знать, что делают с умершим служащие похоронной конторы. Когда все закончится, он незаметно выскользнет в боковую калитку. Его больше не интересовал Квинт Гортензий Гортал. А Марция интересовала. И очень.
И она вдруг материализовалась перед ним. Так внезапно, что он раскрыл рот. И все остальное потеряло значение: прошедшие годы, старый муж, одиночество. Она прильнула к нему, взяла в руки его лицо, радостно улыбаясь.
— Моя ссылка закончилась.
Он поцеловал ее, терзаемый болью. Пылкая и безмерная любовь, крохи которой проливались на дочь, вдруг вырвалась на свободу. Такая же неистовая, такая же дивная, как и в те дни, когда был жив Цепион. Лицо ее было мокрым от слез, он слизывал их языком. А потом рванул с нее черное платье, и они рухнули на мерзлую землю. Никогда в те два года, что она провела с ним, он не брал ее так, как в этот раз — не сдерживаясь, не противясь переполнявшему его чувству. Дамбу прорвало, он разлетался на части вместе со всеми этическими запретами, которыми он столь безжалостно себя ограждал. Он был с ней, в ней, вне ее… и опять в ней! И снова, и снова, и снова.
Только на рассвете они оторвались друг от друга, так и не перемолвившись ни единым словечком. Катон вышел через боковую калитку на улицу, уже наполнявшуюся людьми. Марция
В то же утро Филипп пришел к Катону и был весьма удивлен, найдя самого убежденного в Риме стоика радостным и полным жизни.
— Не предлагай мне мочи, которую ты называешь вином, — сказал гость, падая в кресло.
Катон молча присел к своему обшарпанному столу и застыл в ожидании.
— Я — душеприказчик Квинта Гортензия, — сообщил раздраженно Филипп.
— Да, он сказал, что оставил мне что-то.
— Что-то? Я скорее назвал бы это даром богов!
Светло-рыжие брови Катона приподнялись, глаза блеснули.
— Я весь внимание, Луций Марк.
— Что с тобой сегодня?
— Абсолютно ничего.
— Я бы этого не сказал. Ты какой-то странный.
— Да, но я и всегда был странным.
Филипп полной грудью вдохнул и изрек:
— Гортензий завещал тебе все содержимое своего винного погреба.
— Как это мило.
— Мило? Это все, что ты можешь сказать?
— Нет, Луций Марк. Я очень ему благодарен.
— А ты знаешь, что у него там хранится?
— Думаю, очень хорошие виноградные вина.
— В этом ты прав. Но знаешь ли ты, сколько там амфор?
— Нет, не знаю. Откуда мне знать?
— Десять тысяч! — рявкнул Филипп. — Десять тысяч амфор с самыми тонкими винами мира! И кому он все это оставляет? Тебе! Человеку без вкуса!
— Я понимаю, что ты имеешь в виду, и понимаю твое возмущение.
Катон вдруг подался вперед и ухватил посетителя за колено — жест, столь ему несвойственный, что Филипп даже не отпрянул.
— А теперь послушай меня. Я хочу заключить с тобой сделку.
— Сделку?
— Да, сделку. Я вряд ли смогу разместить у себя столько амфор, а в Тускуле их разворуют. Поэтому я возьму себе пятьсот амфор вина, а тебе отдам остальное.
— Ты сбрендил, Катон! Арендуй крепкое складское помещение или продай их! Я куплю у тебя столько, сколько смогу. Но нельзя же отдать все задаром!
— А я и не говорил, что задаром. Сделка есть сделка. Я хочу сторговаться.
— Что же у меня есть, сравнимое с таким богатством?
— Твоя дочь.
Челюсть Филиппа упала.
— Что?
— Я меняю вино Квинта Гортензия на твою дочь.
— Но ты же развелся с ней!
— А теперь хочу взять ее снова.
— Ты и вправду сошел с ума! Зачем тебе это?
— Мое дело, — промурлыкал Катон и не спеша потянулся. — Свадьба должна состояться, как только прах Квинта Гортензия окажется в урне.
Челюсть со стуком встала на место. Губы задергались. Филипп застонал.
— Дорогой мой, но это же невозможно! После траура, через десять месяцев, куда ни шло! Если я соглашусь! — поспешил он добавить.