Побережье Сирта
Шрифт:
— А их не так уж много…
— Вот! Ты ведь согласен со мной… По существу, все это довольно условно, — оборвал он с миной осведомленного человека, причем слова эти прозвучали в его устах настолько непривычно и комично, что от своего крайнего беспокойства я чуть было не сорвался на смех.
Опять возникла пауза.
— И все-таки нужно разворачиваться, — возобновил Фабрицио, нарочито встрепенувшись и притворяясь, что он только сейчас заметил, что Веццано остался так далеко позади.
— Это никогда не поздно, — сказал я небрежным тоном, прикуривая в свою очередь сигарету.
Корабль по-прежнему плыл полным ходом на восток; солнце вставало впереди нас, светлыми ракетами выбрасывая вверх свои лучи.
— Да, это никогда не поздно…
Фабрицио сунул руки в карманы плаща и, прислонившись к перегородке, лихорадочно дымил сигаретой.
— Решительно никогда не поздно, — заключил я, помолчав, и прислонился к перегородке рядом с Фабрицио. Стоя в этой неловкой позе, чувствуя нутром
— Я был уверен, что ты совершишь глупость, — сказал Фабрицио, положив мне руку на плечо, когда — минуты уносились за минутами, словно сажени лота, — не оставалось больше сомнений в том, что Событие свершилось. — Будь что будет! — добавил он со своеобразным воодушевлением. — Мне не хотелось бы, чтобы это произошло без меня.
Утренние часы пролетали быстро. Около десяти часов из переднего люка показалась беспечная физиономия Беппо. Его оторопелый взгляд долго скользил по линии пустынного горизонта, потом остановился на нас с детским выражением растерянности и грустного любопытства; мне показалось было, что он сейчас что-нибудь скажет, но голова снова юркнула в свою ночь, как зверек, извлеченный из норы и ослепленный ярким светом, и новость тихо потекла в глубины. Фабрицио опять сосредоточенно погрузился в карты. Сонный капитанский мостик безмятежно грелся на солнце. Теперь из переднего люка торчала уже целая дюжина голов, пристально, безмолвно, вытаращенными и неподвижными глазами рассматривающих море.
Расчеты Фабрицио совпадали с моими: если не сбавлять скорости, то можно было увидеть Тэнгри незадолго до наступления темноты. Возбуждение Фабрицио возрастало с каждой минутой. Его команды сыпались как из рога изобилия. Он приказал наблюдателю занять пост на передней мачте. Подзорная труба Фабрицио больше не покидала линию горизонта.
— Нет ничего более обманчивого, чем пустынное море, — отвечал он важным тоном на мои шутки. — А здесь это важно: прежде чем тебя увидят, лучше увидеть самому. Нужно же ведь все-таки думать о последствиях.
— Ты и о них думаешь? — отвечал я, насмешливым взглядом вызывая его на ответную реакцию.
Мы оба рассмеялись, обнажив крупные белые молодые зубы, рассмеялись хищным смехом, — так смеются накануне сражения — и пошли завтракать.
Вторая половина дня прошла для нас в каком-то исступлении. Неестественную лихорадочность действий Фабрицио можно было бы сравнить с лихорадочной предприимчивостью Робинзона на своем острове, оказавшегося внезапно во главе горстки Пятниц. Марино, Адмиралтейство отступили куда-то в туман. Еще немного, и он водрузил бы на мачте черный флаг; его беготня по кораблю, ржание его ликующего, то и дело разносящегося по палубе голоса напоминали беготню и голос резвящегося на лугу жеребенка. Экипаж, внимая этому голосу, выполнял все маневры с невероятным, навевающим смутную тревогу проворством; вибрирующие от палубы до рангоута сильные, бодрые голоса, перекликаясь, сливались в настоящий хор, раздавались лукавые подзадоривания и благодушные крики; по всему насыщенному электрическими зарядами кораблю распространялось потрескивание анархической энергии, в которой было нечто и от тюремного бунта, и от маневра готовящейся к абордажу команды; и это бурление ударяло в голову не хуже любого вина, как бы возносило кильватер над волнами, заставляло весь корабль до самого киля сотрясаться от беспричинного ликования. Содержимое котла подо мной вдруг закипело, но предупреждать кого-либо о том, что крышка приподнята, не было никакой необходимости.
Однако это лихорадочное возбуждение не доходило до меня, или, точнее, шум его доносился, словно гул бушевавшей где-то далеко-далеко внизу стихии, над которой я плыл в спокойном экстазе. Мне казалось, что я вдруг обрел способность выйти за пределы, проникнуть в мир, насыщенный упоением и трепетом. Мир остался тем же самым, и равнина пустынных вод ничуть не изменила своему естеству, и взгляд на ней терялся все так же безнадежно, как и раньше. Однако теперь над этим миром сияла безмолвная благодать. То внутреннее чувство, которое с самого детства натягивало нить моей жизни, было чувством человека, все более и более сбивающегося с пути; мне казалось, что, сойдя с большой дороги детства, где жизнь, подобно плотному теплому мотку, держала меня в своих объятиях, я незаметно утратил контакти со временем свернул на совершенно безлюдные дороги; теряя там ориентиры,
Между тем уже вечерело; легкая белая дымка, заволакивающая в жаркие дни сиртское небо, рассеивалась, исчезала, возвращая воздуху его чудесную прозрачность. Косые лучи света наводили глянец на мягкое, медленное колыхание шелковистого моря; казалось, что волшебное затишье тянет по воде некое подобие шарфа, прокладывает нам дорогу сквозь волны. Корабль плыл в вечерней тишине по расцвеченному, как в большой праздник, морю; он казался крошечным, растворенным в необъятном искрении пространства, исчезающим в этом странном предвестии, в туманном предзнаменовании дымки, уже столько лет поднимающейся от моря в виде длинного, гибкого и вялого пера, медленно распускающего в воздухе свои грозовые завитки.
— Надо пойти распорядиться, чтобы уменьшили огонь в топке, — озабоченным голосом сказал Фабрицио, — а то наши клубы над кораблем смахивают на провокацию. Да и вообще до наступления ночи лучше держаться оттуда подальше, если…
Взгляд его недвусмысленно вопрошал меня. На него действовала призрачная торжественность этого уходящего дня, она отрезвляла его, и в его голосе впервые прозвучало что-то похожее на глубокую задумчивость.
— Хорошо, — ответил я спокойным голосом. — Я сейчас схожу туда.
— Смотри! — сказал он бесцветным, почти задыхающимся голосом, резко сжимая мне локоть.
Прямо перед нами на горизонте поднималась, рельефно выступая на фоне уже темнеющего на востоке неба, струйка дыма. Странная, неподвижная струя была, казалось, приклеена к Восточному небу; внизу тонкая и вытянутая, очень прямая, она затем утолщалась и вверху резко обрывалась, образуя плоский, цвета сажи венчик, вяло шевелящийся в воздухе и незаметно вращаемый ветром. Этот вязкий, стойкий дым не ассоциировался с кораблем; он напоминал скорее одну из тех слабеющих струек, что поднимаются очень высоко тихим вечером над затухающим костром, и в то же время в нем угадывалась какая-то исключительная живость; форма его — зонтик, раскрытый над опрокинутым, разлохмаченным конусом, как у некоторых ядовитых грибов, — производила тягостное впечатление. При этом казалось, что растет он тоже как гриб, с невероятной быстротой овладевая всем горизонтом; через какое-то мгновение он был уже здесь; очевидно, ему удавалось долго оставаться незамеченным на фоне серого вечернего неба как раз из-за его удручающей неподвижности. Внимательно всмотревшись в ту точку на горизонте, где зарождался дым, я, как мне показалось, вдруг различил над каемкой уже начавшего образовываться тумана двойную, едва заметную ресничку тени, которую я узнал по внезапному трепету своего сердца.
— Это же Тэнгри… вон там!.. — почти закричал я Фабрицио с таким неожиданным волнением, что пальцы мои вцепились в его плечо.
Он бросил на карту лихорадочный взгляд и тоже стал вглядываться в горизонт с выражением недоверчивого любопытства.
— Да, — произнес он после паузы медленно оправляющимся от удивления голосом, словно не решаясь поверить. — Это Тэнгри. А что это за дым?
В его вопросе прозвучало то же самое чувство тревоги, которое глухо, как набат, билось и во мне тоже. Хотя само по себе наличие дыма было явлением естественным и легко объяснимым, тот факт, что он поднимался над давным-давно погасшим вулканом, сбивал с толку. Его султан, который покачивался теперь, разжижаясь в усиливающемся бризе, затемнял грозовое небо сильнее, чем ночная мгла, придавал незнакомому морю зловещий вид; он ассоциировался в сознании не столько с очередным, неведомо каким по счету извержением, сколько с дождями крови, с омытыми потом статуями, с черным знаком, поднятым на гигантском древке, дабы возвестить о надвигающейся чуме или о потопе.