Почти вся жизнь
Шрифт:
На фото (сидят слева направо): «Мой дед — отец Лазаря — Воллерштейн Мендель Львович, моя бабушка — папина мама — Воллерштейн Цецилия Лейзеровна».
Глава 2. ПРО ОТРОКА. ВОЙНА.1941–1946 гг
Но мы, мальчишки со двора, уже бывалые, на фронте побывали, вооружены. В сквере за Промкой — Домом Культуры Промкооперации — копают глубокие канавы — щели, чтобы можно было спрятаться от осколков при бомбёжке. Бомбили и фосфорными бомбами, этот фосфор мы собирали потом по этим щелям, чтобы делать светлячки — фашисты бомбили каждую ночь. Спросить было не у кого — почему немцы-фашисты друзья, со Сталиным обнимались — видел в газете снимок — и вдруг бомбят! Вспомнили наших испанцев — фашисты всегда фашисты, с ними дружить нельзя, с ними надо сражаться. Мы только
Побежали и мы, прибегаем в посёлок — дорога через посёлок забита вереницей телег, машин с барахлом, там сидят люди и детишки, мычат коровы, все орут, всё это гудит, скрипит и движется прочь от «грозы». Нашлись и для нас лошади и телеги — подводами называются — погрузились и в путь! На железнодорожную станцию, куда нас неделю назад привезли, сказали нельзя, можно в лапы к немцам попасть, едем на другую железную дорогу, что восточнее на 100 километров. Едем на этих подводах и бежим рядом по очереди, торопимся — очень уж сильно гремит позади. Три дня шли-ехали. Добрались наконец до станции Пестово, нас тут уже ждут, погружают в поезд — вагоны старинные, маленькие деревянные, тесные. Гремя и скрипя въезжаем на какой-то полустанок — это пригород Питера, мамы уже тут. Подошло 1-ое сентября — в школу не надо — там раненые. Уже и Мгу фашисты заняли. Финны — на севере, на востоке — Ладога, огромное озеро, с юга наступают немцы. 9-го сентября — немцы захватывают Тихвин, круг замкнулся. Мы — в кольце, блокадой военные это называют. Лето 1941-го кончилось!
Юнкерса пикируют, бомбят, бомбят в том числе фосфорными, траншеи в скверах копают, а мы там фосфор этот собираем, делаем светлячки — уличные фонари выключены, светомаскировка. Горят продовольственные склады, дым, огонь, сполохи от катюш, таран Покрышкина — всё это я вижу из окна в башне, где я живу. Наши лётчики и зенитчицы очень скоро отучили фашистов пикировать, тогда они взялись за пушки и сразу на домах появились белые буквы на синих прямоугольниках: «Эта сторона улицы наиболее опасна».
Боялся ли я? Да, было страшновато подчас, но для нас, мальчишек, всё это не казалось серьёзным. Правда, однажды — всё всегда бывает однажды — в самом начале блокады пришли ко мне в башню мои одноклассники пошуровать в комнатах удравших — квартира наша была, если помните, как у многих, «коммуналкой». Олешка и я рылись насчёт покурить, а Юрка искал книгу покрасивше, чтобы подороже продать — книжный магазин ещё работал на Большом у перекрёстка с Введенской улицей. Немцы палят, из окна видны дым и пыль от разрывов, а у меня аж похолодело внутри, ноги затряслись, заорал «страшно, пошли вниз!» Ребята засмеялись: «Ты что, обстрела испугался? Первый раз пальбу слышишь что ли?» — «Пошли, пошли!» — кричу. Вышли на площадь, пошли по Большому — где-то впереди здорово бабахнуло, идём, Подходим к магазину «Книги» — закрыто! На витрине лежит прекрасно изданный Рерих, мы читаем «Пепикс» — иностранец, подумали, невежды. Оглядываемся — на перекрёстке лежит на боку трамвай и горит, а жёлто-белый цилиндр-остановка — невысокое круглое зданьице, построенное, очевидно, на остатках разрушенной снарядом церквушки, кругом кровища, лежат люди, одни ещё стонут, а другие уже молчат. Милиционеры и просто живые копошатся в телах, ищут, кто ещё жив, раненых подносят к «Скорой». По Введенской подъезжает грузовик с военными, будут, наверно, подбирать и увозить погибших. Страха моего как не было! Подбегаем, просим пропустить помочь — не пустили, подумали, что мы хотим помародёрничать. Участковый наш милиционер, рыжий — нормальный парень, — просит меня обменяться, предлагает за мой нож штык от своей винтовки Маузер, затрофеенной ещё с прошлой Германской. На кой мне этот штык — отказался я. Этот наш мильтон — так мы тогда называли милиционеров — организовал из нас отряд, мы должны следить за светомаскировкой. «Увидите свет в окне — сразу камнем по окну, — командовал он, — и бегом узнать номер квартиры и доложить мне!»
Так же мы должны помогать уносить убитых и раненых, и чистить улицу после. Как-то несли мы вдвоём на носилках совсем мальчишку — у него на спине ни кожи, ни мяса нет, видим, как сердце ещё бьётся. Приказал на крыше дежурить при бомбежке. Раз сижу у трубы, в каске своей, зенитки палят, вдруг шлёп осколок по каске, а под каской-то ничего, кроме черепушки, звон
Уже зимой беру свою финку, выхожу за хлебом в булочную, что за углом, через улицу — там до войны делали баранки-бублики. Хлеба нам с бабулей полагалось на день по 125 граммов, по восьмушке! Жили мы с бабулей в ванной комнате, с нами жил ещё один жилец нашей коммуналки, его подселили к нам после того, как забрали папу, а сейчас он спит на ванне. Он был боцманом на корабле, что застрял где-то у Шпицбергена или у Земли Франца-Иосифа, теперь он работает на заводе имени Марти, где когда-то инженерил мой дед. В ванной комнате стоит колонка для нагревания воды, сейчас воды нет, я набираю снег для чая, его у бабушки запасено достаточно. Я пристроил к колонке нашу печку-буржуйку, греемся, особенно, когда сердцевинку от зажигалки подбросим, чай кипятим, корочку поджариваем, однажды попробовали сварить рукавицу из свиной сырой кожи — невкусно.
Так вот, напротив булочной, на тротуаре, лежит человек, умер и упал в снег, умер недавно — на лице снежинки ещё тают — перешагнул я через него и, с финкой в руке, захожу в лавку. У мальчика с ножом хлеб отнять поостерегутся. Покупаю положенное, выхожу — брюки у мертвяка сдёрнуты, мясо с задницы уже исчезло…
Заметил я, что боцман наш стал прятать под тюфяк топор на своей ванне-лежанке, велю бабушке кочергу держать всё время на непотухающей буржуйке и если что — прямо в глаз! А сам, нарядившись во всё тёплое, беру, конечно, ножик, лыжные палки и отправляюсь к маме на работу, где она на казарменном положении и Ингочка с ней. Дело к весне, девушки в военной одёжке расчищают трамвайные пути, но трамваи ещё не ходят. До маминой работы на 12-й линии на трамвае 20 минут, а я шёл почти 2 часа. Пришёл, рассказываю, входит главврач: «Это что за чучело?» — «Это мой сын».
Тут посыпались такие слова! А когда узнал, что есть ещё бабушка и боцман с топором под подушкой, вызвал санитарок и велел немедленно бабку привезти. Боцмана он помог отправить по льду Ладоги прочь из Питера. Он Рабинович, но с женой говорит по-французски. Так мы и остались жить в этой больнице, в каморке, а бабушку определили в палату рожениц — больница эта в мирное время была роддомом, да и сейчас тут полно малышей, но есть ещё мамочки, и раненые, и умирающие от голода работницы.
За зиму я сильно пооброс, а тут уже посветлело, скоро и лебеда с крапивой появятся, трамвайчики зазвенели, «восьмушку» чуток увеличили, и немцы проснулись — палят и палят! Мама отправляет нас — меня и сестрёнку — к знакомым, в Токсово — финны дошли до старой границы, а это рядом, и стояли там тихо и спокойно до снятия блокады. Как-то сестрёнка, ей уже почти 10 лет, с прогулки прибежала, зовёт: «Пойдём, там в сарае куколки!» Пошли в этот сарай, действительно, на полке детские головки, отрубленные… Говорили, на Ситном рынке можно мясо купить — не знаю, кто это мясо покупал. Просим маму, и она нас увозит из этого Токсова! Вспомнил, что надо бы постричься. Парикмахер говорит: «Найду хоть одну вошь — сбрею наголо!» Постриг, причесал, приговаривает: «Сразу видно, из еврейчиков, — голова чистая, чёсана, не то, что наши пацаны, всех приходится брить».
Началось военное лето — хоть и палят и пикируют, а погулять хочется. Узнаю, что на Невском, в книжном магазине, «выкинули» в продажу Лермонтова — едем туда не трамвае! Купили, идём назад по Невскому, мимо Дворцовой, по мосту и налево, по набережной, мимо кунсткамеры, университета, Академии художеств, вдруг тревога! У мостов и сфинксов запалили зенитки. На другом берегу, перед Медным всадником, пришвартован военный корабль «Киров» Тут юнкерс разворачивается и пикирует прямо на корабль, бомба летит в трубу, грохот, дым столбом. Забегали матросы, заливают огонь, а мы стоим на другом берегу как вкопанные, не каждый день в трубу бомбы попадают. Появились наши истребители, юнкерсы пустились наутёк, и над заливом уже кто-то задымился. Мы подбегаем к больнице, а там половины передней стены нет, на панели груда кирпича. Мама выбегает: «Повезло, даже нет раненых, все успели уйти в бомбоубежище!» И переселились мы в другую больницу, на улицу Газа.
В августе 1942-го медицина собирает своих детишек, организует детдом и переправляет нас через Ладогу. Наш буксир тащит баржу с больными, ранеными и просто с беглецами. Мы, мальчишки, конечно, на буксире, к счастью, не бомбят, у немцев обед, наверно. На берегу, куда нас привезли, склады с едой, много, много! И нас, ребятишек, кормят и хлебом, и сгущёнкой, и всем, всем, о чём мы мечтали всё это время. Взрослые от жалости к нам, не сообразили, а мы от глупости объелись и… В поезде уже, страдая в тамбуре, я вспомнил, что мама мне дала бутылку со спиртом, знала, ведь, что объедимся и заболеем. Приношу это и мы пьём из горла бутылки по капельке — спирт не шутка. Этим и спаслись, и воспитатели строгие отнеслись к нам с пониманием. Проезжаем Тихвин — немцев оттуда уже выгнали, там был Волховский фронт, блокаду они облегчили, но солдатиков наших полегло в этих Синявинских болотах больше сотни тысяч. Дальше в Вологде пересадка, на перроне столы с борщом, картошкой, грибами и огурчиками, но на это всё даже не смотрим! Высаживаемся на станции «Бакланка», везут нас на телегах через райцентр «Кукобой», потом через дремучий лес в «Пустынь».