Почти вся жизнь
Шрифт:
Попозже, когда я уже ушёл из Академии в простую школу, я ещё раз был пионервожатым, на этот раз лагерь был в Павловске. С моим дружком по школе, от нечего делать или от, как теперь говорят, прикольности, сделали стенгазету «Смена» (газетку эту сохранила Роза Сирота), заголовок нарисован был точно, как в настоящей «Смене», повесили в коридоре школы, где и был этот лагерь, и отправились в парк, где дворец. Физрук, как показалось нам, гебешник, всё время за нами приглядывал. Мы пошли вдоль по улице — глядь, а он сидит в школе на окне и смотрит, куда это мы идём. Посмотрели по сторонам, дружок повернул к дому, а я, увидев сидевшую на окошке своего дома девчонку, подвернул к ней и пригласил погулять, назло этому физруку. Было уже довольно поздно, но светло — белая ночь!.. Дружок мой встретил меня и сказал «Не нравится мне этот физрук, давай убежим!» Тут же собрались и дали драпу! Шли, шли, прошли Пушкин, поднялись на бугор, что у Пулковской обсерватории, тут как дыхнёт от Питера
В Академию я ещё немного походил, рисовал я эти гипсушки кое-как, всё получалось по-своему, не по академическим канонам. Серёга, сын известного художника-иллюстратора, что делал иллюстрации для книг, в том числе, сочинений Мопассана, — увидев моё пальто, что я сам для себя сшил, потащил меня на Загородный в ателье Литфонда, где заказал сшить для себя точь-в-точь такое же! Я ещё сшил себе костюм оранжевый — мне нравилось не только шить, я делал и шляпы! Преподаватель, что принимал меня и был классным руководителем, сказал мне: «Не будет тебе ходу у нас, не дадут. Больно уж ты норовист, сейчас таких, как ты, начальство не терпит, им нужны раскрашиватели, а ты другой, уходи, пока тебя не перевоспитали». Он знал, мама ему сказала, что мой отец «враг народа», поэтому, наверно, не испугался со мной так говорить. Ингочка, моя сестрёнка, пошла в 5-й, но не долго там поучилась — отец получил «молочную карточку», то есть получил возможность жить вне зоны, вышел из неё, и мама, узнав об этом, вместе с Ингой поехала к нему, оставив меня с бабулей. Я стал соображать, в какую школу мне перебраться. Тут встретил своего друга по детдому, Юрку Енокяна, и он привёл меня в школу № 181, что на Соляном, где я доучился до аттестата зрелости. Мой отец, приехав освобождённым, узнав, где я учился, улыбнулся и сказал: «Я тоже учился до 17-го в этой гимназии».
Летом приказали нам явиться на военную предпризывную подготовку. Привезли в специальный лагерь, разделили на «взводА», поселили в палатках. Каждое утро подъём, построение и шагом марш на полигон. Там лежать, стрелять, бежать, колоть штыком, ползти с тяжёлой сумкой-сидором, как назвал это взводный, на спине — мне скоро всё это надоело, единственное развлечение — на обратном с полигона пути стрельнуть по кирпичной трубе! Как-то подходим к лагерю, вижу на генеральской дорожке построили арку, и её красит старик-солдатик. «Не надо ли помочь?» Спустился старик, поглядел». — «Что можешь-то?» спрашивает». Пилить, гвозди заколачивать, — говорю, — красить могу». — «Утром приходи, да пораньше, будешь красить арку эту». На следующий день идёт колонна на полигон, а я стою на «лесах» и крашу арку жёлтым. Искусство — дар Божий! Был у меня затрофеенный пистолетик, правда, без обоймы и пружины с бойком. Арку я докрасил, сборам конец, еду я домой, этот пистолетик вынул из кармана, где я всегда его держал, и положил в сумку с моим барахлом. На Витебском вокзале меня схватили и поволокли в участок. «Оружие — на стол!» орут. Вынул я свой пистолетик — они видят, что из него стрелять нельзя, нечем. «Где взял?» — «На Финском фронте нашёл», — объясняю. Разрешили позвонить. Мать моего школьного приятеля работала в прокуратуре, ребята ей всё рассказали — меня промурыжили ещё денёк и, наговорив всяких страхов, отпустили домой. Пистолетик так и не отдали, понравилась ментам эта игрушка. Так и прошло это последнее военное бабье лето!
Снова школа. Через дорогу от школы, на Соляном у Фонтанки, городские власти организовали «Музей Обороны Ленинграда» — просуществовал он, правда, не очень долго, всё начальство городское вскорости постреляли, видать, кому-то оно не потрафило, и музей этот ликвидировали. В музее было много блокадного — и «восьмушки» — 125-граммовые хлебные пайки, и неизвестно из чего сделанные лепёшки, и огромное количество фотографий: и как воду берут из проруби на Неве, и как еле живые ленинградцы на чём попало волокут умерших с голоду дистрофиков, и как стоят укрытые снегом трамваи и троллейбусы, и как разрушаются разбомбленные дома. Целый отдел был про «Ледовую трассу» — «Трассу Жизни» — грузовики проваливались под лёд от бомб фашистов, но, не переставая, везли продукты для людей — снаряды люди делали на городских заводах, голодными умирали у станков.
Нинин отец был контужен под Кингисеппом, покуда он лежал, карточки и денежки смародёрили — он был корреспондентом, не военным — солдаты его подобрали, привезли домой, где он в марте и умер, но перед смертью рассказал, что он видел, когда его вызвали в Смольный, чтобы направить к войскам. Там в столовой, куда его пригласили «откушать», было всё — и буженина, и икра, и красная рыба, и белые булочки — боялись, что тов. Жданов А.А. проголодается и не сможет руководить обороной — а на улицах города лежат упавшие замертво, замёрзшие, голодные люди. Но о той столовой в музее ничего не было.
При музее была мастерская художников-оформителей, их руками всё было сделано в музее как надо. Конечно, я не мог не познакомиться с ними. Я люблю мультики, и стал учиться у них, как правильно это рисовать, а потом украсил весь актовый зал этой школы мультиками — директор школы приветствовал и помогал — и краски покупал, и закрывал глаза на то, что я «некоторые» уроки пропускаю и задерживаюсь до полуночи, разрисовывая зал. Со всего района приходили посмотреть,
Школьные годы подходят к концу, в мае и война кончилась! А по литературе оказалась «3».
Чтоб подзаработать, стали мы артистами Мариинки — нанялись в миманс. Платили нам 5 рэ. Было не без потехи — один раз, не помню кто, кажется Лёнька, вышел на сцену прямо из декораций, а кто-то другой, чтобы заплатили чуть побольше, загримировался в «Аиде» негром, мы уже уходим, а он всё ещё отмывается! Юрка Енокян потом пошёл в тот театральный институт и стал актёром ТЮЗа, а сейчас мы с ним после школы, ходим по дворам и пилим-колем-носим дрова — отопление ещё не везде наладили, а нам нужны денежки на карманные расходы. Отца у него расстреляли в 38-м — «10 лет без права переписки». Как-то зашли мы к нему домой погреться, вижу на стене картину настоящую, маслом. Смотрю на подпись — Маковский! «Откуда эта картина у вас?» — спрашиваю, Юркина мама говорит: «Это мой дядя написал и мне оставил» — его могильную плиту через много лет я видел на Русском кладбище в Ницце. Я у Юрки спросил, почему он Енокян, а не Маковский, а он: «Так получилось…»
Моя мама вернулась из Воркуты одна, сестру мою оставила у знакомых — там оказались Клоссы, дети соратников Костюшки. Их, потому что фамилия сходна с немецкой, да они ещё и поляки, направили в «трудовую армию», как и немцев из Поволжья и других наших городов, что жили здесь ещё со времён Екатерины. Мама сказала, отец просил, чтобы я приехал повидаться, и мы решили, что я сдам выпускные экзамены и тогда поеду к нему в Воркуту.
«Моя мама — Шамовская Людмила Вениаминовна».
Довоенные мои школьные приятели Серёжка и Димка поступили в лётное училище, мне тоже опять загорелось стать лётчиком. Помчался я на Международный, в приёмную комиссию. Посмотрел на меня офицер, странно так ухмыльнулся и говорит: «Тебя? Нет, для вас приём окончен».
Кое-как сдал экзамены, получил Аттестат и подал заявление в строительный институт на архитектурный факультет. Мама пообещала заняться моим будущим — приёмом в институт, а меня отправила в Воркуту, к отцу «на свиданку». Ехать надо было через Москву, и я туда полетел, натурально полетел, впервые в жизни полетел на самолёте, «Дуглас» назывался. В Москве познакомился с папиными родственниками и моими двоюродными братьями. Из Москвы на поезде отправился в далёкую Воркуту. Поезд шёл сначала через Горький — теперь опять Нижний Новгород — в Вятку-Киров, там пересадка на Киров-Котлас, а в Котласе вагоны прицепили к спецпоезду, он довёз мимо Ухты до Кожвы, что на берегу реки Печоры. Поезд идёт так медленно, приближаясь к Ухте, что многие пассажиры выпрыгивают из вагонов и я тоже, чтобы выкупаться в рядом бегущей речке. В Кожве долгая остановка — всех проверяют, вагоны солдаты с собаками обыскивают и опять надо платить 25 рэ — за переезд по мосту через эту Печору, сделанному во время войны из железа для Дворца Советов, а за мостом, на станции Печора, снова плати за проезд по железной дороге МВД до Воркуты.
У Инты замечаю, что лес стал пожиже. Между Интой и Воркутой от этой железной дороги отходит ветка на восток. Спрашиваю, куда это? Рассказывают, что это недостроенная дорога на Норильск. Этот кусочек доходит до левого берега Оби, до Лабытнанги, напротив за рекой — Салехард. У Норильска тоже есть кусочек этой дороги — от правого берега Енисея, Дудинки, до Норильска. Позже я летал в Норильск по делу, проехал на электричке от аэропорта «Надежда» до Норильска по этому кусочку. А между Обью и Енисеем — полупровалившиеся насыпи, брошенные паровозы, теплушки, опустевшие остатки лагерных бараков, обломки деревянных тачек, носилок, и кое-как сколоченные кресты, а то и просто бугорки, бесчисленных могил — результаты трудов нашего любимого отца, Корифея и «Великого Менеджера». Этот кусочек от Оби до Енисея всего (!) 1200 километров по тундре, у Полярного Круга!