Под ударением
Шрифт:
В начале повествования, в блистательном приступе авторского всезнайства, в которое он великодушно вовлек и читателя, Машаду де Ассиз позволяет автобиографу назвать образцы для своего повествования из литературы XVIII века, предварив перечисление меланхоличным предостережением:
Ведь если я, Браз Кубас, и попытался придать моему странному детищу свободную форму Стерна или Ксавье де Местра, то всё же мне не удалось избежать ворчливого пессимизма. Сочинял-то покойник. Я писал эту книгу, обмакивая перо насмешки в чернила печали, и нетрудно себе представить, что могло из этого выйти.
При всей прихотливости Записок, в них течет река мизантропии. Если Бразу Кубасу и удалось избежать участи одного из тех угнетенных, иссушенных, бесцельно копающихся в себе рассказчиков, которых мигом выводит на чистую воду полнокровный читатель, так это благодаря его гневу – набирающему к концу книги штормовую, горькую силу.
Проза Стерна игрива, лишена тяжеловесности. Это шуточная, хотя и крайне нервная, форма дружелюбия к читателю. В XIX веке подобная дигрессивность, велеречивость, любовь к мириадам теорий на все случаи жизни, это перетекание из одного повествовательного режима в другой
Повествователи Беккета стремятся, причем не вполне успешно, вообразить себя умершими. В случае Браза Кубаса – эта проблема решена. При этом Машаду де Ассиз пытался быть смешным, и ему это удавалось. Сознание его посмертного рассказчика свободно от болезненной мрачности; напротив, максимально широкий горизонт сознания – на что остроумно претендует Браз Кубас – это комическая перспектива. Мир Браза Кубаса не загробный (у того нет географии), а мир новых измерений авторской отстраненности. Бесшабашные выходки неостерновского повествования в этих мемуарах разочарованного человека происходят не из стерновского великолепия, ни даже из стерновской нервозности.
Эти выходки – своего рода противоядие, противовес унынию рассказчика, способ овладеть собой значительно более мастерский, чем «философская система», способная «избавить человечество от страданий», о которой фантазирует рассказчик. Жизнь преподает тяжелые уроки. Но писать можно как угодно – это форма свободы.
Жоакину Марии Машаду де Ассизу был всего сорок один год, когда он издал эти воспоминания человека, который умер – мы узнаем об этом, едва открыв книгу, – в шестьдесят четыре. (Машаду родился в 1839 году. Его творение – замогильный автобиограф Браз Кубас родился в 1805-м. Он на поколение старше автора.) Роман как упражнение в ожидании старости – затея, к которой всегда тяготели писатели меланхоличного темперамента. Мне было под тридцать, когда я написала свой первый роман – реминисценции человека, которому немного за шестьдесят, рантье, дилетанта и фантазера, заявляющего в начале книги, что он достиг гавани спокойствия, где, исчерпав свой опыт, готов оглянуться на пройденную жизнь. Немногие осознанные литературные образцы при написании книги были главным образом французскими – прежде всего Кандид и Размышления Декарта. Я думала, что пишу сатиру на оптимизм и на некоторые взлелеянные (мной) идеи внутренней жизни и религиозной самоуглубленности. (То, что происходило в моей голове подсознательно, как я понимаю теперь, – совсем другой вопрос.) Мне улыбнулась удача, и роман Благодетель был принят первым же издательством, в которое я обратилась, «Фаррар Страус»; мне также повезло, что моим редактором стал Сесил Хемли, который в 1952 году, будучи главой «Нундей пресс» (приобретенного позже моим издателем), выпустил в свет первый английский перевод романа Машаду. (Под упомянутым выше названием!) Во время нашей первой встречи Хемли сказал мне: «Вижу, на вас оказала влияние Эпитафия маленького триумфатора» – «Какая эпитафия?» – «Ну, знаете, Машаду де Ассиза» – «Кого?» Он одолжил мне книгу, и спустя несколько дней я сказала себе, что находилась под ретроактивным влиянием Браза Кубаса.
Хотя с тех пор я много читала Машаду в переводе, Посмертные записки Браза Кубаса – первый из пяти его поздних романов (после написания книги он прожил еще двадцать восемь лет), который обычно считают вершиной его творчества, – остаются моей любимой вещью. Мне говорили, что Браза Кубаса часто предпочитают иностранцы, хотя критики, как правило, выбирают Дона Казмурро (1899). Меня удивляет, что писатель такого масштаба всё еще не занимает того места, которого заслуживает. Относительное пренебрежение к Машаду за пределами Бразилии не более загадочно, чем пренебрежение к другому гению, который в силу евроцентричных представлений о мировой литературе оказался на обочине: Нацумэ Сосэки. Наверняка имя Машаду де Ассиза было бы лучше известно, будь он не бразильцем, проведшим всю жизнь в Рио-де-Жанейро, а, скажем, итальянцем или русским, или даже португальцем. Но причина не только в том, что Машаду не был европейским писателем. Фактом еще более примечательным, чем отсутствие Машаду на сцене мировой литературы, можно считать то, что он мало известен в остальной Латинской Америке – как будто многим всё еще трудно переварить тот факт, что величайший романист, которого породила Латинская Америка, писал на португальском, а не на испанском языке. Пусть Бразилия – самая большая страна континента (а Рио-де-Жанейро в XIX веке был ее крупнейшим городом), она всегда считалась страной-аутсайдером, к которой в остальной Южной Америке, испаноязычной Южной Америке, всегда относились с большой снисходительностью и часто с расистским душком. Писатель из этих стран гораздо лучше знает европейскую литературу или, скажем, литературу
По истечении известного срока, спустя назначенную ей «послежизнь», великая книга непременно займет свое место. А некоторые книги, возможно, необходимо будет открывать вновь и вновь, будто новые земли. Пожалуй, Посмертные записки Браза Кубаса – один из поразительно оригинальных, исполненных радикального скепсиса романов, которые навсегда останутся для читателя личным откровением. Вряд ли прозвучит комплиментом, если сказать, что роман, написанный более столетия назад, кажется… современным. Не стремимся ли мы вписать в современность каждую вещь, в которой способны различить оригинальность и озарения? Принятые нормы современности суть льстивые иллюзии, которые позволяют нам избирательно колонизировать прошлое; то же можно сказать о нашем восприятии провинциального, которое позволяет людям в одних частях света со снисхождением относиться ко всем остальным. Смерть можно отождествить с точкой зрения, которую невозможно упрекнуть в провинциальности. Уж конечно, Посмертные записки Браза Кубаса – одна из самых увлекательно непровинциальных книг в истории литературы. Любовь к ней позволит несколько разбавить собственную провинциальность в отношении литературы, возможностей литературы, как, впрочем, и в отношении собственной личности.
1990
Скорбящий ум
Возможна ли сегодня большая литература? Учитывая неумолимое вырождение писательского честолюбия наряду с засильем серости, болтовни и бессмысленной жестокости ходульных персонажей, возможно ли сегодня благородное литературное предприятие? Один из немногих ответов на этот вопрос – для англоязычных читателей – содержится в творчестве В.Г. Зебальда.
В Чувстве головокружения, третьей из книг Зебальда, переведенных на английский, отражено начало его пути. Книга вышла в Германии в 1990 году, когда автору исполнилось сорок шесть; тремя годами позднее вышли Изгнанники; еще через два года – Кольца Сатурна. С английским изданием Изгнанников, в 1996 году, уважение к Зебальду приняло характер благоговения. Читателю предстал зрелый, даже вступивший в осеннюю пору автор, сложившийся по облику и темам, написавший книгу необычную и безупречную. Его язык чудесен – изысканный, плотный, осязаемый, однако у этого в английской словесности немало прецедентов. По-новому убедительной была сверхъестественная властность зебальдовского голоса – серьезного, гибкого, точного, свободного от юродства, чрезмерной сосредоточенности на себе или избыточной иронии.
Повествователь в книгах Зебальда, который, как нам иногда напоминают, носит имя В.Г. Зебальд, путешествует, отмечая смертность окружающей природы, отшатываясь от ран, нанесенных ей современностью, размышляя о тайнах неизвестных ему жизней. Преследуя некие исследовательские цели, опираясь на память или свидетельства о безвозвратно утерянном мире, он вспоминает, вновь переживает былое, грезит наяву и скорбит.
Кто здесь повествователь – Зебальд? Или вымышленный персонаж, который одолжил у автора имя и несколько фрагментов биографии? Он родился в 1944-м в немецкой деревне, которую в книгах обозначает литерой «В.» (Вертах-им-Альгой – услужливо подсказывает аннотация на суперобложке), в возрасте двадцати с небольшим лет переехал в Великобританию и сегодня, избрав академическую карьеру – преподает современную немецкую литературу в Университете Восточной Англии, – рассыпает аллюзии к этим и другим фактам биографии, а также воспроизводит в книгах несколько личных документов, свое зернистое фотоизображение на фоне могучего ливанского кедра в Кольцах Сатурна и фотографию на новый паспорт в Чувстве головокружения.
Тем не менее его книги следует читать как художественную литературу. Они в самом деле вымышлены, и не в последнюю очередь потому что многое в них, конечно же, выдумано или переиначено (хотя отдельные факты, имена или даты соответствуют реальности). Разумеется, вымысел и реальность не противостоят друг другу. Английский роман всегда стремился выглядеть правдивой историей. Вымышленной книгу делает не то, что история в ней придуманная – она, кстати, может быть правдивой, частично или целиком, а то, что в ней используются или развиваются средства повествования (включая мнимые или поддельные документы), которые производят, согласно теоретикам литературы, «эффект настоящего». Книги Зебальда – и сопровождающие их иллюстрации – доводят этот эффект до крайней черты.
Так называемый истинный повествователь – это образцовый вымысел, promeneur solitaire [6] многих поколений романтической литературы. Одинокий повествователь у Зебальда (он одинок, даже если упоминаются его спутники, например, Клара в первом абзаце Изгнанников) готов по первой прихоти отправиться в путешествие, следуя порыву любопытства к некоей уже угасшей жизни (так, в Изгнанниках история Пауля, любимого учителя в начальной школе, впервые ведет повествователя обратно, в «новую Германию», а жизнь дяди Адельварта переносит Зебальда в Америку). Другой мотив странствий раскрывается в Чувстве головокружения и Кольцах Сатурна, где лучше видно, что рассказчик – тоже писатель, с характерным для писателя беспокойством и тягой к уединению. Нередко повествователь пускается в путь под воздействием пережитого кризиса. Обычно его путешествие предполагает поиск, даже если природа поиска не сразу очевидна.
6
Одинокий путник (франц.).