Под знаменем Врангеля: заметки бывшего военного прокурора
Шрифт:
Нельзя ли меня отправить в Хадем-Киой? — обратился к русскому коменданту, высокому, весьма надменного вида, ротмистру.
Вас отправят на Лемнос.
Разве в Чаталдже больше нет донцов?
Есть, как и раньше. Но французы приказали отправлять на Лемнос всех казаков, которых выписывают из госпиталей и вообще которые попадают к нам в лагерь. На донцов они теперь злы.
Когда же отправка?
С первым же транспортом, который повезет продукты.
Началась жизнь на новом месте.
В лагере Серкеджи к этому времени скопилось до 600 человек разного люда. Из-за ненастной погоды отправка на Лемнос задержалась, а народ все прибывал и прибывал из госпиталей. Здешние условия жизни во многом напоминали чилингирские. Тот же голый пол для спанья, тот же холод, как на улице, та жа куча народу, та же
Но громадным плюсом здешнего лагеря являлось то, что не приходилось думать о кормежке. Одетые в форму французских солдат русские кашевары прямо на улице готовили в походных кухнях незамысловатые блюда из невкусных французских консервов, фасоли и кокосового масла. Кипяток давали только женщинам. Остальным приходилось пить холодную воду, ту самую, которая текла по трубам из озера Деркос, близ зараженного холерой Чилингира.
Царем и богом лагеря был М-г adjudant. Во французской армии это звание до некоторой степени равносильно нашим старым подпрапорщикам. Настоящей фамилии своего властелина лагерные сидельцы не знали, да и не интересовались ею. M-r adjudant считал себя героем мировой войны и ждал производства в офицеры колониальных войск (в иные части необразованных офицеров не допускают). Ради этого он лез из кожи, чтобы выслужиться перед своим начальством.
Он с раннего утра прибывал в лагерь, бегал, кричал, распоряжался. После обеда его некрасивое, неинтеллигентное лицо заметно багровело, а движения становились более порывистыми. Всякий, кто обращался к нему по делу в этот послеобеденный период, мог рассчитывать или на самый наилучший прием, или на пинок в спину.
Большой любитель du vin, он, как верный сын своей нации, питал слабость и к женскому полу. В объектах для любви недостатка не было. В лагере один барак занимали русские женщины, почему-либо застрявшие в Константинополе и не имевшие нигде другого пристанища. Некоторые из них обосновались тут из-за мужей, ожидая вместе с ними отправки в военные лагеря. Других избавлял от отправки в гражданские лагеря русский комендант ротмистр Александровский. Третьи, выписанные из госпиталей, продолжали болеть, как и многие мужчины, и никуда не могли двигаться дальше.
Кроме того, при лазаретном бараке жили две молодых сестры милосердия, одна по фамилии Лютая, другая именовала себя княжной Волконской. Adjudant был на вершинах счастия, когда la princesse russe, отпрыск дома Рюрика, удостоила его, простого французского парня, своим благоволением. Его мало смущало вставное металлическое горло княжны, хриплый голос, разухабистые манеры и площадная брань, которой он, впрочем, не понимал. В простоте своего республиканского сердца он считал, что такое непринужденное поведение составляет отличительную черту русских аристократок.
Счастие adjudant’a продолжалось всего две-три недели. Жестокая судьба грубо насмеялась над ним, не позволив ему произвести сильное впечатление в родной пикардийской деревне рассказами о своей близости к дому Рюрика. В один непрекрасный для его пассии день русский комендант Александровский, рассматривая какой-то единственный документ о личности княжны, заметил в нем грубые подчистки. Слово княжна оказалось приписанным другими чернилами и другим почерком, а фамилия Волконская была явно переделана из Вулковская. Бравый ротмистр, тоже иногда не брезгавший отпрыском дома Рюрика, несмотря на явную примесь ртути к царственной крови, стал производить расследование и с точностью установил факт самозванства.
Узнав об этом открытии, adjudant рвал и метал. Развенчанная из княжен простая сестра милосердия не представляла для него интереса. Более того. Он сорвал на ней досаду за собственное свое легковерие, с которым осыпал своими грубыми солдатскими ласками простую смертную, считая ее за княжну. Злополучную авантюристку выдержали пять суток в карцере, в сыром каменном ящике при «казарме Лафайета», а затем выслали в беженский лагерь Селимье на азиатском берегу Босфора.
Исполнителем приказаний adjudant’a являлся ротмистр Александровский. Простые беженцы имели дело только с ним. От его доклада adjudant’y зависело почти все. Поэтому его страшно боялись, а это нравилось молодому человеку. Он, что называется, «тянул публику, допуская
— Чорт знает, что за безобразие! — жаловался мне помощник Александровского гвардейский капитан Соболевский. — Хоть уходи с должности. Вечное пьянство, пьянство на виду у всех. Противно и стыдно публики.
Второй помощник, совершенный мальчишка, подпоручик Виноградов, во всем подражал своему начальнику.
Однажды у ротмистра Александровского вышел крупный скандал с лагерным священником о. Михаилом. Бедный попик, бывший настоятель собора в г. Алек- сандровске Екатеринославской губернии, жил в Галате, в Андреевском подворье, вместе с массою русского духовенства, выброшенного на берега Босфора. Православного константинопольского патриарха, «вселенского», ни капельки не тронули бедствия русских товарищей по ремеслу. Греческое духовенство, как и сама греческая нация, сыздавна насквозь пропиталось торгашеством и жадностью к деньгам и привыкло смотреть на всякого человека только с точки зрения коммерческой, т. е. можно ли с него что-нибудь содрать или нет. Римский папа оказался чувствительней. Он предписал своему константинопольскому нунцию отвести для русских батюшек загородную дачу. Русское духовенство даже и тут не могло забыть вековой религиозной вражды и отклонило руку помощи.
О. Михаил приходил в лагерь Серкеджи в субботу и воскресенье служить всенощную и обедницу в штаб- офицерском бараке, получая за это такой же обед, какой готовили для русской администрации.
Дамы вышили ему шелком епитрахиль; один полковник-артиллерист смастерил ему кадило из консервных банок. Этот последний материал широко применялся в беженском обиходе. Из него делали кружки, ложки и другую утварь.
Приближался Великий пост. О. Михаил подготовлял свою паству к покаянию в грехах. В субботу перед мясопустным воскресеньем он явился по обычаю в наш барак, расставил иконы, облачился и хотел уже приступить к богослужению, как с улицы раздался такой концерт, что задрожали стены. Ротмистр Александровский был пьян, горланил с казаками песни и наслаждался игрой трубачей Чапчикова. Бедный попик несколько раз посылал к нему делегатов с просьбой прекратить неуместное веселье и предложить публике итти ко всенощной. Комендант делегацию обложил по-русски, христолюбивое же воинство само предпочло слушать песни, чем завывания дьячка. О. Михаилу волей-неволей пришлось начать богослужение при ничтожном стечении молящихся и под аккомпанемент совершенно небожественных звуков.
На другой день, в воскресенье, за обедницей он сказал проповедь.
— На реках вавилонских, тамо седохом и плака- хом, на вербиях обесивши органы наши… Этот псалом вчера пели на всенощной. Древние евреи, попав в плен, отказывались веселиться на земле чужой, они только плакали и вздыхали, вспоминая свой родной Сион. Когда пленившие их вавилоняне просили их спеть какую-нибудь национальную песню, они отвечали: «Как нам петь родные песни на земле чужой? Мысль о нашем поруганном Сионе отравляет нам всякое веселье». И вседержитель внял их скорби, и евреи дождались блаженного дня возвращения на родину. А что делаем мы, изгнанники? Ничуть не вешаем органов наших на вербиях, а горланим под их звуки песни даже в то время, которое предназначено для богослужения. Язык наш не прилипает к гортани, а что ни час, то произносит сквернословия. Мы забыли свой Сион, не скорбим о нем, и господь долго не возвратит нас в него.