Подметный манифест
Шрифт:
– И что Барыгин?
– Барыгин сказал попросту - не извольте беспокоиться, не впервой, с кем надобно переговорю. Этакие дела, сказал, у нас запросто делаются, а особливо, сказывают, при государыне Анне катам было житье, многие оказывали знатным особам на эшафотах неоценимые услуги…
– Ну, Архаров… нехорошо, коли что выйдет не так…
– Сам знаю. А только я из своих денег дал Шварцу двести рублей. И на что он их потратит - спрашивать не стану. Чего нужно достичь - я ему втолковал.
– Карл Иванович, я чай, зря не потратит. А тебе, да и всем нам, за это дело выйдут наградные - вот двести рублей и вернутся.
Архаров
Да и все время перед казнью его сиятельство также провел в карете. Архарову же пришлось карабкаться на обнесенный перилами деревянный помост высотой почти в две сажени. Площадку смастерили просторную - человек двадцать на ней бы разместилось без труда. Посреди торчало бревно с колесом вверху - господа Сенат и архиереи еще спорили, не подвергнуть ли злодея колесованию, а плотники уже сколачивали все необходимое. По обе стороны эшафота стояли виселицы, далее было пустое пространство, и затем уж - цепочка солдат, сдерживавших народ.
Диковинно нарядными гляделись эти сооружения - и на колесе, и на виселицах образовались снежные шапки, даже на перилах эшафота их не догадались сбить, и медленно, почти торжественно спускались с небес большие снежинки, ложась на мундиры и на треуголки, на тулупы, в которые до поры кутались палачи, на широкую плаху. Архаров подумал, что могло быть хуже - настоящий густой снегопад испортил бы сие неторопливое и всем отлично видное действо.
Пугачева привезли из «ямы», что у Воскресенских ворот, где он просидел добрых два месяца. Его возвели на эшафот вместе с товарищем его, Афанасием Перфильевым, коего также было намечено четвертовать. Оба были в длинных нагольных овечьих тулупах, оба как забрались наверх - так и застыли в понятном оцепенении, лишь крестились да беззвучно молились. Приговоренные к повешению остались внизу, и им заранее натянули на головы холщевые колпаки.
Архаров встал рядом с судебным секретарем, который должен был прочесть целиком длинное сенатское вопределение, перечислявшее все преступления самозванца. И он начал, кое-где спотыкаясь, а обер-полицмейстер молча глядел на собравшийся народ. Он не мог различить лиц, но знал, что тут сейчас едва ли не все архаровцы - переодетые и на всякий случай вооруженные. Хоть это грело душу - он воистину сделал все, что мог. Предстояло самое неприятное.
В кармане его теплого суконного мундира, подбитого мехом, лежала сложенная вдвое бумага, которую мало того, что просто читать - так еще и велено было читать вслух, пронзительным голосом.
Наконец дело дошло и до Архарова, его подтолкнули, он добыл из кармана бумагу. Держать ее в рукавицах было страх как неловко. Но он желал хоть так протестовать против отвратительной обязанности, придуманной для него Вяземским и прочими знатными особами.
– Ты ли Зимовейской станицы беглой донской казак Емелька Иванов сын Пугачев?
– спросил он зычно, глядя не столь на самозванца, сколь на толпу.
Пугачев тоже не сразу заговорил - и его подтолкнули. Он подтвердил сказанное так тихо, что и на эшафоте не все услыхали.
– Ты ли по побеге с Дону, шатаясь по разным местам, был на Яике и сначала подговаривал яицких казаков к побегу на Кубань, потом назвал себя покойным государем Петром
Архаров читал насколько мог размеренно и отчетливо, все яснее осознавая, что действо сие написал Сумароков. Исправился и написал. Только что не оснастил вопросы стихотворным размером и рифмами. Так следовало завершить трагедию - к смертельно раненому Димитрию обращается со строгими вопросами Шуйский, дабы еще раз наглядно явить народу торжество добродетели. И возникло бы представление, после коего народ имел одну лишь обязанность - объединиться в своем отвращении к бунту.
Пока секретарь произносил еще какие-то слова, Архаров успел сделать себе строгое внушение. Мысли улетали в стороны потому, что он еще не ощущал присутствия смерти.
– Ты ли содержался в Казани в остроге?
– в нужную минуту спросил он. Пугачев покивал, не глядя на оратора. Опять что-то произнес судебный секретарь, и Архарова тихонько подтолкнули, оторвав от новорожденной мысли.
– Ты ли, ушед из Казани, принял публично имя покойнаго императора Петра Третьяго, собрал шайку подобных злодеев и с оною осаждал Оренбург, выжег Казань и делал разные государству разорения?
– торжественно вопросл он.
Мысль была простая: почему? Он же ничего, в сущности, не мог - он же безграмотный казак, не способный сам с собой толком управиться. И видно же было - только врать горазд да делать дурачества, да возить за собой гарем, да жениться сдуру на шестнадцатилетней казачке, когда всем известно - его венчанная жена жива, да раздавать обещания, да носиться верхом… ему бы в кавалерийском эскадроне младшим чином служить… почему?…
Лишь потому, что он сказал то, чего жаждали услышать: я вам дам! Не «я у вас возьму», а «я вам дам». Земли, воды, леса, луга, луну с неба! Берите безданно, беспошлинно, отныне и навеки! Бери - не хочу! Сказал - и этого оказалось довольно. Выразил словами желаемое - а далее хоть трава не расти. И от восторга напрочь исчезла способность мысленно соразмерить сию царственную щедрость с реальными обстоятельствами.
– Ты ли сражался с верными ея императорскаго величества войсками, и наконец артелью твоею связан и отдан правосудию ея величества так, как в допросе твоем обо всем обстоятельно от тебя показано?
– не глядя на осужденных, спросил Архаров.
Метода проста, думал он, пока говорил судебный секретарь, метода проста - успеть наговорить приятного народу, пока народ не имеет времени разобраться. И вот слово льстящее побеждает рассудок соразмеряющий - так, пожалуй, выразился бы Шварц. И разлюбезное дело - клясть тиранов. Весьма занимательно и возвышенно получается, коли не задумываться - а кому и для чего сие вдруг оказалось потребно?
– Имеешь ли чистосердечное раскаяние во всех содеянных тобою преступлениях?
Это был уж вовсе необязательный, на архаровский взгляд, вопрос.
В подвалах Рязанского подворья такое не раз бывало видано - злодей и убийца в глубине души полагал, что преступления совершил кто-то иной, пусть даже его руками, сам же он опомнился - и потому чист.
– Каюсь Богу, всемилостивейшей государыне и всему роду христианскому, - вдруг произнес Пугачев довольно твердо и внятно.
Архаров все более уверялся, что сей финал трагедии был написан Сумароковым - именно на сцене и могло состояться таковое покаяние. Неестественность происходящего ввергла обер-полицмейстера в некоторое отупение - он ощущал себя актером, вся обязанность коего - отбарабанить затверженные слова, не имея ни своей воли, ни даже своей мысли в глазах.