Поднятие уровня в одиночку. Solo Leveling. Книга 1
Шрифт:
Когда терпеть Лярвины причитания уже никаких сил не осталось, подала голос мать:
– Спусти мне ее сюда, Ванятка, на часок, а? Авось присмиреет, – сказала она из подпола.
Лярва испуганно заголосила, засучила ногами, силясь отползти подальше от черного зева, натянула цепь, но под хмурым взглядом Чугая обмякла, и Иван Демьянович, ощущая смутное волнение, спустил ее в темноту. Сам долго лежал, приложив ухо к половицам, но не услышал толком ничего, кроме глухих всхлипываний и неразборчивого шепота, похожего скорее на шуршание прелой листвы.
После этой экзекуции Лярва притихла, лишь гремела цепью, переползая от матраса к ведру, да глядела на Чугая с опаской. И теперь щемило у Ивана Демьяновича сердце,
Иван Демьянович с тех пор ласковее с ней стал. То сладостей купит побаловать, то сядет рядышком и по голове гладит. А раз в неделю достанет из комода гребень, расчешет спутанные Лярвины волосы и в косы заплетет, криво и неумело. Зато с любовью. А Лярва глядит на него, как Жучка, – ни слова не молвит, а в глазах слезы, как картечины.
Истончился летний жар, отшумела листвой плакальщица-осень, завыли собаками метели, и рухнул на землю тяжелый степенный мороз.
Иван Демьянович к Новому году изготовился, елочку в подлеске срубил, украсил расписными шарами и звезду сверху приладил. Баньку запущенную откопал, сор из нее вымел да топил ее несколько дней кряду, чтобы вся сырость вышла, а после Лярву туда повел париться и намываться – в Новый год надобно чистым ходить. Лярва-то к этому времени отяжелела солидно: пузо налилось огромное, круглое, как паучье брюхо, кожа натянулась и матово поблескивала, словно натертая воском. Сама Лярва уже идти не могла, и Иван Демьянович заботливо нес ее на руках, а та лишь тихо охала, хватаясь поминутно за живот.
После бани Чугай Лярву обратно приковал, чистые простыни ей постелил на матрас и спать уложил, тихо напевая ласковую колыбельную. Распаренная Лярва уснула жарким сном, обхватив тоненькими руками широкую мясистую ладонь Чугая.
Сам же Иван Демьянович намылился в кабак. Тут ведь тебе и канун Нового года, и получку в бухгалтерии выдали – повод к поводу, как ни крути. Полушубок овчинный накинул, унты на ногах затянул ремешками, шапку заломил на затылок и отправился в праздничный свой пилигримаж.
Идет Чугай по улице франтом, бороду поглаживает, золотой фиксой бабам лихо посверкивает, дитям малым подмигивает да собакам кудлатым пендели раздает. Издалека видать по всем атрибутам – человек при деньгах и намерен кутить. Из соседнего проулка к нему выруливает участковый Сашка Соловей, важный да чинный в своей форме, и идут они уже в обнимку, гогоча заливисто на всю улицу.
В кабак заходят, запуская густой морозный пар, машут руками, разгоняя дым папиросный, и двигаются к угловому столику, где солидным людям сидеть положено. К столу тут же шустрила летит: чего, мол, господа отведать желают? Иван Демьянович глянет на него презрительно, с ленцой, и шустрила, извиняясь за оплошность, мчится в подсобку, откуда несет на подносе две литровых кружки пива и запотевшую бутылку водки.
Чугай с Сашкой Соловьем пива отхлебнут по четверти кружки, водке пробку свернут и льют ее, шальную, прям в пенное, чтобы душа замерзшая разговелась окончательно. Смеются заливисто, скабрезностями перекидываются, а когда из-за соседнего столика какой-то хмырь просит потише себя вести, Иван Демьянович и на него глядит с ленцой и презрительно. Цедит тихонько:
– А ну повтори, подгнилок?
И хмырь тут же извиняется и умолкает. Вот что значит авторитет.
Когда под столом перекатывается уже вторая опорожненная бутылка водки, а фуражка на
– Неси всем по кружке еще! Деньги есть! – И утопает в подобострастном гуле, а Сашка Соловей – тот и вовсе аплодирует да свистит по-разбойничьи.
За окном темнеет, а Иван Демьянович отхлебывает уже пятого ерша, под ногами бутылки звенят, а вокруг него самые стойкие забулдыги сидят, кого жена еще домой за шкварник не утянула да кто не уснул мордой на неструганом столе. Участковый Сашка Соловей грозится позакрывать всех тунеядцев, кружкой размахивает, а другой рукой синепалого интеллигентишку обнимает в хмельном угаре. И не забулдыги с участковым-пропойцей это уже, а как есть – апостолы вокруг Иисуса собрались, чтобы мудростям небесным внимать. А Иван Демьянович вещает, зычно и величаво:
– …ну, я и говорю ему – фраер ты с гондонной фабрики, а не начальник! Меня еще учить будешь! У меня стажу – тридцать лет, и мне твои нравоучения – что говно на штиблетах! – И подытоживает степенно: – Вот так вот.
Тут кто-то из апостолов спрашивает, забывшись:
– А начальник тебя за такое не штрафит?
Сашка Соловей шипит змеей из-под чугаевского локтя, а сам Иван Демьянович глядит на апостола по-особенному грустно, кладет ладонь ему, нерадивому, на затылок – да как жахнет рылом об столешницу! Бедолага под стол сползает, Соловей ему презрительно вслед плюет, а Иван Демьянович уже стоит, полушубок запахивает и бросает апостолам на стол оранжевую:
– Кто ж меня оштрафит, когда я токарь? Балбес! Ладно, гуляйте, племя дурное, а я домой пойду.
Апостолы тянутся к нему неверными пальцами, по щекам катятся слезы, но Иван Демьянович уже выныривает из сизого дыма в морозную мглу, и им остается лишь пропивать последнее да ждать следующего пришествия.
С сизого неба крапит снежок, дома вокруг лукаво поблескивают белым опушком, рдеют заиндевелыми окнами. Чугай расхристывает душный полушубок, прикуривает папироску, и тяжелый дым ворошит его нутро. Морозец холонит голову, и сквозь шальные мысли накатывает вечная тревога: а как быть дальше? Вот родит Лярва, и что делать? Как растить в доме самого Сатанаила? Воспитывать как? Последнее особенно волновало Ивана Демьяновича, потому как вершиной педагогического его таланта была дрессировка Жучки, не особо-то и удавшаяся.
Но даже не эти вещи, близкие и неотвратимые, так тревожили Чугая, как грядущая война. То, что мать ему расписывала с мечтательными интонациями в загробном голосе, самому Чугаю порой казалось чем-то жутким и противоречащим людской природе, навроде страшнейшего грехопадения. Мать, конечно, говорила, что так и должно казаться: ведь он, как остальные, родился и прожил всю жизнь во лжи, и теперь ложь эта – плоть от его плоти, неотделима, и жизнь без нее никак не вообразить, поэтому надобно от нее абсторгироваться. Но абсторгироваться не получалось – как только представлял Чугай покореженные врата райского сада, мертвых ангелочков, гниющих в пыли, да неизмеримое множество жертв среди людского населения, живого и восставшего из могил, так наливалось его мозолистое сердце болью и состраданием, едва ли не большим, чем сострадание к Лярве. А ведь все те люди погибнут тоже по его вине. Через его руки и деяния смерть им придет. Пусть и возродятся они во благости и счастье, так ведь до того сгинут страшной смертью. Думы эти веригами тянули Ивана Демьяновича к земле, и он все сильнее сутулил могучую спину. И вот когда гнет этих грузил стал невыносим, смешался с лихим хмельным настроем и распер изнутри ребра, Чугай задрал измученное терзаниями лицо к небу и прорычал: