Подсолнухи
Шрифт:
«Как же это произошло? — спрашивала себя Алена. — Что случилось? Куда подевалось все? Умирают люди и животные, умирают деревья и травы, но умирают, оказывается, деревни, целые поселения исчезают. Как же это так, а?!»
До мая месяца было их в Жирновке две семьи — они, Терехины, и Шабрины. Три года — две семьи. Два года Генка в армии служил, тетка Устинья дожидалась его, да еще год прожили после возвращения Генкиного. А до ухода Генки, до проводов, было семь жилых дворов, шестнадцать, двадцать пять. А еще раньше была деревня Жирновка, ферма большого хозяйства.
Пока Генка служил в армии, всякий день тетка Устинья и Алена
Помогала ей Алена во всем. Прокопия заставит дров привезти, кряжи пилили с Устиньей, передыхая в разговорах. И с сенокосом помощь. Вместе и картошку садили — сегодня Шабриным, завтра Терехиным, копали вместе, лишь пололи-окучивали порознь. И с грядками — каждая сама по себе.
Жалко было Алене тетку Устинью, материну бывшую товарку, что вот она еще каких-то двадцать лет назад была сильная, ловкая в любой работе, а теперь согбенная, плохо слышит, плохо видит, и одна-разъединственная в жизни ее радость — Генка. Старшая дочь далеко, многодетная, с мужем не ладят, не до матери ей. Тетка Устинья ладила со своим Павлом Андреевичем, да умер лет семь назад, а то и больше. Плохо без мужика в доме.
Пришлет Генка письмо, а тетка Устинья почерк его с трудом разбирает, хоть и очки наденет — малограмотна, ответ писать начнет — по строке буквы вразброд. Несет, торопясь, письмо Алене. Усядутся рядом в ограде, Алена два раза медленно и внятно, выговаривая погромче, прочтет письмо. Письма все одинаковые, ничего нового нет в них: служу, здоров, соскучился по дому. Непременные поклоны Терехиным. А для тетки Устиньи очередное письмо что ветер свежий в лицо — волновало. Иной раз и заплачет Шабриха. Сидит, сморкается, письмо в опущенной руке.
— Ну что вы, Устинья Матвеевна, — успокаивает Алена, — отслужит скоро.
— Ох, уж и моченьки ждать нету. Сяду к окну, загорюнюсь.
— Немножко осталось, потерпите.
— Твой-то все учится?
— На третий курс перешел.
— Не захотел на зоотехника?
— Нет, в тайге, в полях будет работать, в топографических партиях.
— Что за работа?
— Карты составлять. Местность снимать, срисовывать для карт.
— А-а… Не на одном месте, значит. Девку бы тебе еще, Алена, родить, дочку. Глядишь, рядом бы замуж вышла, виделись бы часто. Своя.
— Надо бы, сама об этом думала. Смолоду не раскачалась, а уж в тридцать пять кто и рожает. Если замуж вышла в тридцать — тогда…
— Ну-у, заголосила, матушка. Я Генку в сорок пять рожала, не пугалась. Вырос — не заметила. Вон — уже в армии, солдат. А давно ли с хворостиной…
— Мне с одним оставаться. Раньше надо было затевать.
— Пойду я, Алена. Темнеет уже. Завтра с рассветом вставать, дела.
И пойдет потихонечку улицей сначала, спустится к мосту с берега, мост перейдет, повернет к усадьбе своей, а Алена, стоя в ограде, будет неотрывно смотреть вослед ей, тетке Устинье Шабриной, единственному теперь уже человеку, связывающему ее с той прежней жизнью, шумной и многолюдной, когда по утрам дымы поднимались к небу не над двумя трубами, а над десятками тесовых крыш, над всей деревней Жирновкой.
Отслужил Генка положенное, возвратился живым-здоровым, к материной радости. Стали они с
К весне освободилась хорошая изба, крайняя, как из Жирновки въезжаешь по правому берегу, бывшая Ивана Крылова изба, потом жил в ней несколько лет жирновский же мужик Михаил Леонов, уехал он в другой район к тестю, а Шабрины вселились. Но огород садили в Жирновке, полностью садили — картошку, грядки. Уехали.
Первое после их отъезда время Алена делает что-либо в ограде или в огороде, забудется — да и глянет на избу Шабриных, а там — ничего, никого, ни дыма над крышей, ни тетки Устиньи на дворе, ни Генкиного трактора у ворот. И так лихо станет, слезы на глазах закипят. С мая месяца так и не видала Алена ни тетку Устинью, ни Генку, должны бы подъехать, сено убрать в стог, да и огород ждет хозяев, а нет, не едут. Видно, расхворалась тетка Устинья.
Четвертый месяц они одни, Терехины, в Жирновке. Уж и деревня сама не числится нигде, не значится, уж и писем сюда никто давно, кроме сына их, Трошки, не пишет — некому, а они все живут, Терехины, и будут жить. Пока хотя бы, потому как не решила для себя окончательно Алена, что лучше — жить в родной деревне, где ты родилась, выросла, прожила тридцать семь лет, где могилы родительские, где любая травинка твоя до боли, жить в Жирновке, хоть и без людей, либо переезжать куда-то, а там заново привыкать к чужим местам, к незнакомым людям, чужой избе, постройкам, бане.
Когда Терехины остались в Жирновке одни, был у Алены с мужем разговор. Ужинали, Алена уже чаю себе налила, спросила неожиданно Прокопия, а тот суп доедал обеденный, скреб ложкой.
— Ну что, Проня… Вот и Шабрины уехали. Нету больше Жирновки, нету деревни нашей. А как нам быть? Нужно делать что-то… решаться…
— А что делать? — Прокопий задержал у рта ложку.
— Как что?! Где жить будем? Останемся либо уедем куда?
— Куда ехать-то? Знаешь хоть?..
— Не знаю. Посоветуемся.
— Можно и в Жирновке. Чего лучше…
— Без людей?
— А что тебе люди? Не в пустыне живем. Шесть верст — Вдовино. Захотела повидать кого, запрягла коня, поехала. Гости неделю целую.
— Ну-у…
— Сама-то как считаешь? Решай, ты хозяйка…
— Думаю… поживем еще в Жирновке. А там — видно будет.
— Хо! Что ж тогда и разговоры затевать?
— А как же с работой, Прокопий?
— Какая работа? Я на работе постоянно. Лесник…
— О моей работе говорю. Что ж без дела сидеть, не шестьдесят мне. Да и стаж нужно вырабатывать. Старость подойдет, пенсию не дадут.