Подстерегатель
Шрифт:
"О Джимми Хендрикс - этот "цыган без лошади" глумился с эстрады над "пляжной музыкой", а сам-то, сам, будучи не в силах одолеть шквал блевотины, захлебнулся на коврике, в отеле, посолиднее, Алексей, чем мы втроем здесь принимаем. Валентин Сидорович, налейте, не в обиду:"
"Неукротимая в тебе ораторская сила, и откуда, ее бы в народ", удивлялся Валентин Сидорович, разливая остаток. Мне необходимо было "отвязаться", ведь впереди была ночь, и ее одиночество могло быть прервано только словами невидимого поганца: "Бархатное подполье культивирует хаос".
Перед сном я зашел в туалетную
СОФЬЯ И ЗОНТИК
На Софье были надеты военного пошива сапоги с высокою шнуровкой (у ее родни в городе желтого дьявола недурной вкус), волосы она спрятала под тонкую вязаную шапочку черного цвета. Теперь ее покрывала мерцающая изморозь. На бульваре было темно, и фонари внизу на набережной освещали только ее длинные ноги. Пребывая в полумраке, лицо Софьи казалось хищным и непроницаемым, а бледность ее кожи скрывала биение потусторонней жизни. Мы, такие притихшие, стали спускаться к воде по каменной лестнице без украшений. Река уже начала покрываться льдом у берега. Отражения фонарей на противоположной стороне ложились на воду заостренными осколками. Софья выпустила мою руку, и в каком-то упоении принялась скалывать каблуком намерзшую ледяную кромку. Восхищенный ее яростью, я молча наблюдал, опершись на вкопанный криво пивной столик. По-прежнему не говоря ни слова, она подошла ко мне и, едва заметно отдав честь, опустилась на мое колено, затянутое в коричневую кожу. Я стал целовать ее губы, нос с горбинкою, холодные щеки, а она только нервно покачивала головой. Электрический свет на той стороне, казалось, удлинил свои отблески. Мои руки обнимали ее.
Внезапно странное волнение, незнакомое доселе, пронзительное ощущение бездны охватило меня - то мои пальцы сжались на костяной рукоятки софьиного зонтика, который она, трогая пальцами мои веки, держала у себя между ног.
Подросток ловким жестом опустил на воду воздушный матрац и тотчас же лег на него, взявшись руками за края - я узнал эти руки, они несли праздничный торт, обильно политый сливочным кремом. Но матрац не слушался своего мучителя и продолжал изгибаться, почти на двое переламываясь на волнах:
"Эй, Лу Рид! Лу! Гонолулу-лулу (оба слова - ударение на первое "у")!!!" - я выкрикнул, точно сперва записали на одной скорости, а проигрывают на другой, более медленной, причем прежняя запись слышна: "Бархат: культ: хаос:" Сквозь сон я догадался, что он уже здесь. Он здесь с тех пор, как похерен гимн в моем узилище. Как в моем номере перестал по трансляции в 6 утра звучать гимн СССР.
"Шостакович, выпрыгни из окна", - предлагали консерваторы на митинге в Алабаме. Что ж, когда-то и я рассуждал: "Давно настало время чинно и опрятно самоистребиться. Но мы разучились хоронить себя, не оставляя следов".
Когда прекратил свое существование "матильдин двор" - сад за дощатым забором, в котором я никогда не бывал? Как известно, судьбой сада распорядились Розенкрейцеры, выкупившие его у Матильды, выжившей из ума.
Архитектор из Литвы, приглашенный нарочно, появлялся на строительстве в пелерине с застежкой в виде эсеровских рук: Что-то посветило с улицы в окно, и я заметил, как мои руки поверх одеяла принимают невольно положение, сходное с тем, что было на застежке у зодчего. Я полюбил бродить по остову воздвигаемого здания, преодолевая свойственный мне страх высоты. Я взбирался по зияющим пролетам лестниц без перил и подолгу стоял в пустых проемах окон и дверей, с жадностью подставляя тело воздушным потокам, что выветривают мало-помалу, распыляют пастельный прах моих воспоминаний. Признаюсь рассказ о Розенкрейцерах в дальнейшем избавил меня от тягот солдатчины. Вы понимаете, на что я намекаю. Доктора были поражены.
Итак, я не намерен выкидываться из окна, да и едва ли это мне поможет. Ведь меня поселили на втором этаже, а кто проживает на третьем, я не знаю и знать:
"Руженцов!" - дверь распахнулась, и меня стали с бранью торопить на выезд.
"Я отказываюсь от целебного воздействия ветров перемен и нахожу зловоние, несомое ими, нестерпимым. Мне куда больше по душе кабинетная вентиляция газовых камер. Она, по крайней мере, не таит угрозы воспоминаниям, выполненным пастелью, моим героическим мечтаниям на задворках попкультуры. Я отказываю вам в праве называться людьми и - отказываюсь тем самым от собственного будущего". Что еще можно возразить гадюке, выгнавшей меня из постели.
С недавних пор меня преследует подозрение, что я умерщвляю каждого, с кем поговорил по душам, ради возможности, вызнав взгляды собеседника, общаться с ним в дальнейшем без риска. Если даже это и есть "провинциальное развлечение", то очень нездоровое. Малоросский акцент делает всех на одно лицо, и это еще одно препятствие на пути воссоздания портрета того, чей голос будто, избежав чудесным образом посмертной немоты, призван напоминать мне мои же собственные высказывания, сделанные, несмотря на мою молодость, достаточно давно и при весьма немногочисленных свидетелях.
Провинциальные смерти вместе с "голосами мертвецов" вызывают у меня тошноту как аплодисменты в кинозале, также и забываются. Ведь я ни капли не украинофоб в отличие от родителей Софьи. Георгий Кониский, атаман Корж, Шевченко, наконец - любимы мною беззаветно и от души. А мой нынешний товарищ Алексей? Разве он не украинец?
Примечательно, что не только физиономия, стать, происхождение, но и половые приметы моего "глядя из Лондона" как будто не волнуют меня до сих пор. Кто оно такое? Воронья красавица с холмиком на трикотаже или некий мальчонка эдакий, с первого взгляда не угадаешь. Губатенький, стриженый бобрикам, - мужичок, грушевидная шейка. Ноги обуты в ботиночки на ватине со змейкою, вшитою посередке. Стоит подле крана, когда уборщик выплескивает ведро воды, на плиточном полу появляются водяные знаки, и опасливо поджимая ногу, чтобы не замочить, мальчик выдает себя. Прекратить маскарад.