Подстрочник: Жизнь Лилианны Лунгиной, рассказанная ею в фильме Олега Дормана
Шрифт:
Во второй раз он приходил послушать записи Галича. Прямо с порога сообщил нам, что у него есть всего двадцать две минуты, прослушал начало песни, сказал «эта мне неинтересна, следующую». Послушал целиком всего две или три, наиболее реалистические. Все время смотрел на часы и ровно через двадцать две минуты встал, как будто закрыл заседание. И ушел, ничего не сказав. А мы, в то время безумно этими песнями восхищавшиеся, были совершенно сбиты с толку.
В последний раз я его видела на Новодевичьем кладбище, на похоронах Твардовского в семьдесят первом году. Для Александра Трифоновича, которого за год до этого отстранили от руководства «Новым миром», жизнь потеряла всякий смысл. Нас привез автобус Союза писателей. Перед воротами милиция отгоняла толпу, преграждая вход. Простым людям не позволялось проводить Твардовского в последний путь. Все произошло удивительно быстро. Как будто боялись, чтобы похороны Твардовского, впавшего в немилость, не затянулись. Ни одного искреннего слова — только краткие официальные выступления. Затем, когда гроб стали опускать в могилу, Солженицын — а он был
52
Хрущев всегда действовал импульсивно. Он был двуликим. В истории с «Иваном Денисовичем» он повел себя как добрый царь, умный, понимающий, чуткий, а всего через несколько недель на выставке в Манеже открылся другой его лик — злого царя, раздражительного, ограниченного, властного.
Маленькая группка художественных критиков решила воспользоваться благоприятным, как казалось, моментом, и по их инициативе в Манеже была организована большая выставка современной живописи. Это произошло впервые за тридцать лет. Все искусство двадцатых-тридцатых годов, Лентулов, Фальк, Штеренберг, Филонов — те, кого десятилетиями запрещали и клеймили… Невозможно представить, с какой радостью смотрели мы на эти прекрасные полотна, которые долгие годы ждали своего часа в музейных подвалах. Очереди у касс выстраивались задолго до открытия. Туда шли тысячи людей — к большому горю художников-академистов во главе с Герасимовым, которые устроили в Союзе художников самую строгую диктатуру. Они почуяли угрозу и решили действовать. По их приглашению Хрущев через четыре-пять дней после открытия пришел на эту выставку. То, что выражено словами, Хрущев понимал, но в изобразительном искусстве он не смыслил абсолютно ничего. Но сопровождавшие, те, кто организовал этот неожиданный визит, были рядом, чтобы подсказать приговор. И Хрущев, шокированный, возмущенный зрелищем всех этих ню, геометрических фигур, деформированных лиц, переходил от картины к картине, повторяя одно-единственное слово: «Педерасы». Так он это слово произносил: «Педерасы, педерасы». Только Эрнст Неизвестный, замечательный скульптор, сумел дать ему отпор, но безрезультатно. Провокация удалась на славу. На следующий день вся Москва, смеясь, повторяла: «Педерасы, педерасы, педерасы». Но выставку в Манеже, которая чуть было не стала началом новой эры, закрыли. Позднее, уже после своего падения, Хрущев сожалел и жаловался Евтушенко, который навещал его в уединении: «Меня плохо сориентировали. Почему же вы мне не объяснили?»
Манеж стал первым предупреждением. Затем очень вскоре призвали к порядку и писателей. Сначала Хрущев пригласил человек тридцать из них на ужин на свою подмосковную дачу. Такая встреча была чем-то необычным в отношениях интеллигенции и руководства, и гости приехали, полные оптимизма, веря в возможность открытой, искренней дискуссии. Напрасно. Хрущев быстро рассердился, покраснел и стал кричать: «Надо работать для партии, надо отстаивать партийную позицию», — и добавил угрожающе, что не потерпит никаких отклонений. Маргарита Алигер попыталась что-то сказать о свободе самовыражения — Никита грубо накинулся на нее, и она в слезах выбежала из-за стола. Потом она рассказывала мне с горькой улыбкой, что никто не выступил в ее защиту.
Именно в это время у нас дома случилась такая история, которая, мне кажется, тоже отчасти характеризует время. Павлику было четырнадцать лет, и он учился в седьмом классе французской спецшколы. Директором там служил отставной полковник. Он поддерживал железную дисциплину. А Павлик — живой, насмешливый, всегда готовый подраться, если его задирали, или насмешить одноклассников во время урока — плохо подчинялся. Он был завзятый нарушитель порядка, и учителя были не прочь от него избавиться. Но поскольку одновременно он был одним из самых блестящих учеников в классе, приходилось его терпеть. Наконец представился случай. Однажды Павлик принес в школу большие репродукции импрессионистов и приколол кнопками на стены. Есть альбомы, из которых листа вынимаются, и такой альбом ему подарили наши французские друзья. Ему хотелось поделиться радостью открытия с одноклассниками. И разразился скандал. Директор устроил из этого идеологическое дело: эта выставка «извращенного буржуазного искусства» не просто очередная шалость, а настоящая политическая провокация с целью дестабилизировать класс. Павлика вместе с отцом вызвали на педсовет. А накануне директор нас предупредил, что если мы не хотим, чтобы его исключили из школы, то не должны его защищать ни под каким видом. За наше хорошее поведение он оставит Павлика в школе. Мы с Симой подчинились, думая, что для Павлика важно окончить эту школу, потому что ее репутация облегчала поступление в институт. А кроме того — по недостатку независимости, по малодушию нашему. И вот два часа все учителя на чем свет стоит ругали Павлика, говорили, что он оказывает пагубное влияние на товарищей, что у него порочные наклонности, как уверяла одна учительница, потрясая «Обнаженной» Мане, что он опасный для всего класса антипатриот. Согласно полученной инструкции, Сима молчал. Он ни слова не произнес в защиту сына, потрясенного этим предательством. Сима никогда себе этого не простил.
Все это, впрочем, не помешало выгнать Павлика из школы.
53
Тем временем писателей стали маленькими группками выпускать в поездки за границу. Паустовский, который был
31
«Тарусские страницы» — литературно-художественный иллюстрированный сборник; издан в 1961 г. в Калуге под редакцией К. Паустовского, вызвал резкую критику властей. В нем были опубликованы стихи М. Цветаевой, Д. Самойлова, Б. Слуцкого, В. Корнилова, Н. Коржавина, проза Б. Окуджавы, Ю. Казакова, Б. Балтера и др.
Единственное, что нас различало, — Сима был человеком утренним, он рано вставал и часто ложился раньше меня, а я была человеком вечерним, вставать не любила утром, — привыкла работать ночами. И в тот вечер было точно так же. Симка уже ушел спать, мы с Викой засиделись, и Вика мне говорит: ну неужели же ты не напишешь, неужели это возможно, такой случай, его больше не будет никогда! И во мне что-то екнуло, и я сказала: хорошо, я сейчас напишу. И на кухне в час ночи написала большое-большое письмо, на шести страницах, схватила какую-то миску хохломскую и сказала: ну вот, Вика, попробуй их найти.
Но наутро паспорт Вике не привезли. И Нёма сказал: вот видишь, судьба, — ты написала письмо, и он не смог даже уехать. Паустовский со своей дочкой Галей уехал один. А на следующий день паспорт выдали. И Вика отправился в Париж.
У дочки Эренбурга Ирины была подруга — Наташа Столярова. Она с отцом жила какое-то время за границей, примерно в одно время с Мариной Цветаевой вернулась восемнадцатилетней девочкой строить здесь социализм и была через две недели арестована. Евгения Гинзбург в своей книжке «Крутой маршрут» вспоминает, как в камеру ввели совсем молоденькую девочку с ясными глазами. Это была Наташа Столярова. Потом ей не разрешили жить в Москве. Ее взял к себе секретаршей Илья Эренбург, благодаря этому она все-таки вернулась. И первой в моем окружении стала переписываться со своими друзьями в Париже. Это именно она, не без моей подсказки, организовала переправку рукописей Шаламова с помощью своих французских друзей. Наташа дала мне адрес Вернанов, который я и переписала Вике.
И адрес оказался неверный. Это был адрес не Лиды, а другой моей подруги — Зины Минор. Но по невероятному стечению обстоятельств в этом же доме жил брат Жан-Пьера Вернана. И когда Вика позвонил консьержке и спросил Вернана, то его направили в квартиру брата. А брат, открыв дверь и увидев человека, не знающего французского и говорящего по-русски, предположил, что тот ищет его брата, женатого на русской. А Лида и Жан-Пьер жили под Парижем, в пригороде. И так Вика к ним попал. Случай. Игры судьбы. Такие затейливые игры.
Он туда попал, мгновенно стал другом Вернанов, оставшиеся в Париже дни провел с ними и привез мне кучу подарков и огромное письмо. Это ответное письмо было еще больше моего. Свое я начинала: «Может быть, ты и не помнишь ту девочку, которая когда-то уехала из Парижа в Москву, столько произошло всего, тридцать лет прошло…» Так в этом ответном письме Лида мне пишет: «Как ты можешь думать, что я не помню? Мы столько о тебе говорили, вспоминали, ты шла с нами по жизни…» В общем, мы встретились, как будто не расставались. Это было под самый Новый год шестьдесят четвертого года. А на Пасху, на пасхальные каникулы, они приехали ко мне в Москву.
54
Остановились в «Метрополе». В те годы нам был запрещен вход в гостиницы, где жили иностранные туристы. Договорились встретиться у выхода из метро «Смоленская».
Думаю, я боялась этой минуты встречи. Взяла с собой Женечку четырехлетнего. Как громоотвод, так сказать: вот мальчик, ах, мальчик, — чтобы сперва на него переключилось внимание. Так страшен мне был этот момент. Хотя мы были еще сравнительно молодые, боялась — узнаем ли друг друга? Ну, о себе я сказала, что буду держать ребенка на руках. И вот они поднялись по лестнице на «Смоленской», и как-то с первой секунды стало ясно, что это абсолютно свои, родные люди. Лида по-прежнему очень красива, может быть, еще более красива, чем была в юности… И мы пошли домой, сюда, в наш дом, где ждал Сима.