Подземные ручьи (сборник)
Шрифт:
— Геннадий, как можешь ты судить людей, сам будучи клятвопреступником, убийцею и вором?
И потом рассказал по порядку всю жизнь, все мысли брата Геннадия, будто все время незримо находился в его сердце. Все слушали молча, и царев зять, бледный, отирая пот, закричал:
— Это — дьявол! Ложь и отец лжи. Кто тебя послушает?
Воин улыбнулся и тихо сказал:
— Ты узнал меня? Да, я — дьявол и тебя погубил, но говорю я правду. Ты все время думал не о своей душе, не о ближних, а о своей чести, о достоинстве, о примере другим. И ты погубил все, о чем думал, потому что думал. И что же? Ты можешь умереть спокойно, — ты дал пример ближним. Вот я сказал.
Воин исчез. Все обернулись к Геннадию, но тот сидел на судейском кресле уже мертвым, ухватившись за ручки. Лицо его было черно, как обожженное молнией, а на спинку кресла забралась мартышка и раскрыла розовый зонтик над покойником.
Два
Почти голые ветки акации странно и некстати выводили веселый узор по огромному животу сестры Нонны. Около года она уже была одержима бесом, прожорливым и пискливым, вздувавшим ей живот, как грязный парус, и заставлявшим бедную сестру Нонну есть за четверых поденщиков. Когда бес отпускал больную монахиню, она плакала, глядя на вспухшее свое тело, тоненьким голосом ворчала на водянку и молилась, чтобы Господь избавил ее от водянки. Она думала, что страдает этой болезнью, ничего не зная о злом духе. Когда она приходила в себя, с ее глаз убирали все съестное, так как, едва завидев какую-нибудь пишу, демон вновь зажигал взор ее желанием, и она пищала, тянулась, хлопала себя по животу, как по барабану, и бранилась. Эфиопка Муза часто просто-напросто съедала пишу сестры Нонны, чтобы та не видела и не сердилась. Когда больная замечала это, она подзывала послушницу и била ее по черным лоснящимся щекам. Обители было бы трудно удовлетворять демонскую прожорливость сестры Нонны, если бы родные последней, римские всадники, не посылали специальных денег на лечение и уход за больной. У нее была келья во втором жилье, но так как больная была неопрятна, а бес, владевший ею, очень зябок и запрещал проветривать покой, то помещение ее было запущенно и зловонно. Грубая Муза не обращала на это внимания, но, когда изредка заходили туда мать настоятельница или келарница для бесед или чтобы узнать, не нуждается ли в чем одержимая, они не могли удерживаться и часто закрывали ноздри широким рукавом. Слухи о бесноватой распространились по соседним деревням, и многие, думая, что сестра Нонна получила особую благодать свыше, приходили к ней за советом, житейским или лечебным, но демон встречал их такой руганью или болтал такие глупости, причем в животе тоненькое эхо будто обезьянило его пискливые речи, что всем становилось не по себе, и посещения прекратились. Да и вонь в келье была нестерпима даже верблюжьим пастухам. Акации, глицинии, терновник так густо разрослись, что можно было забыть, что сейчас же за оградой начиналась пустыня. Верстах в двух торчал на горизонте пук пальм над проточной водой, а затем во все стороны не было тени, кроме кочующих серых пятен от редких облаков. Шакалы, как собачонки, забегали по ночам во двор, подкопав глиняную ограду, и рвали черных кур. Ограда изображала скорей символ отчужденности сестер от мира, чем была действительной защитой от кого бы то ни было. Било, висевшее у ворот, редко звучало, посетителей было мало, большая дорога пролегала вдали, мать игуменья сама ездила в город за подаянием и возвращалась в сопровождении трех-четырех абиссинских всадников, которых она нанимала для охраны.
Пустынную обитель редко посещали старцы, потому что она лежала в стороне от дороги, и разве только сбитый с пути странник мог просить сестер о скромном гостеприимстве. Поэтому все инокини и мать игуменья радостно и торжественно взволновались, когда привратница, не отворяя ворот, вбежала в притвор часовни, где только что кончилась вечерня, и сообщила, что захожий старец ищет приюта на ночь в их монастыре. Настоятельница дала знак рукою, чтобы скорее отворили ворота, и, поправив покрывало, посмотрела на сестер заблиставшим взором, словно помолодев. Осанисто опершись на посох и выпрямив стан, ступила она несколько шагов и, подождав, когда гость приблизится, сделала уставные поклоны. За нею, как стадо гусей, протянулись монахини, похожие в вечерних сумерках одна на другую. Они враз поклонились, как механические фигуры, вслед за игуменьей и снова, проворно поднявшись, застыли. На быстро потемневшем фиолетовом небе широко блистали зарницы загоризонтной грозы. Невидимая рука внезапно воочию вставила в небо аметист вечерней звезды. Приближавшийся старец был широкоплеч и дороден; вероятно, в мире он был атлетом. Глубокий капюшон, закрывая глаза, бросал тень даже до рта, заросшего черной бородой с проседью. Голос оказался глухим и низким, когда пришелец отвечал на приветствие сестер. Звался он отцом Памвой.
Гостя степенно провели в трапезную, и, по старинному обычаю, настоятельница омыла ему ноги, покрытые дорожною пылью. Игуменья так истово исполняла этот
— Больная у нас; бес мучит; отдохнув, посетил бы ее, авва; ходит за ней черная Муза; она — проста разумом, но чиста сердцем; ты не должен на нее сердиться.
Настоятельница хотела вкусить беседы старца, но отец Памва был или некнижен, или от смирения скрывал свою мудрость, но и после трапезы хранил молчание, поводя только по сторонам своими грустными черными глазами. Можно было даже подумать, что он с трудом объясняется по-гречески, так медленна была его речь и так гортанно его произношение, но белый лоб и скулы, единственные места на лице, не поросшие густыми волосами, говорили, что он не принадлежит к потомкам Хама или Измаила. Слова его были благочестивы, но просты и незатейливы, причем он больше расспрашивал о порядках обители, чем рассказывал о виденном в его, очевидно, дальних странствиях. Наконец игуменья сама уже решилась спросить его:
— Авва, хотя ты не достиг глубокой старости, но много видел чудесного на своем веку; хотя одно присутствие твое нас уже назидает, но, может быть, ты будешь добр, не откажешь нам рассказать об искушениях, которыми тебя томили демоны, о видениях, посылаемых тебе Небом, о встречах, исцелениях, изгнании бесов, о мудрых словах других старцев, с которыми тебе случалось беседовать.
Под густыми усами не видно было, как усмехнулся отец Памва, горько ответив:
— Я мог бы рассказать тебе, мать, об убийствах, пожарах, преступлениях, насилиях и грабежах. О жестоких и страшных поступках разных людей.
— В мире ты был, наверное, военачальником, это до сих пор видно. Конечно, и мирские приключения могут служить к наставлению, тем более если они представляют из себя только вступление к исполненной такой святости жизни. А у памяти странные свойства: чем дольше живем, тем живее помним раннее детство и забываем вчерашний день.
Старец нетерпеливо двинулся, и из-под его одежды глухо зазвучали вериги, как нож о нож. Надвинув куколь, он смолк. Молчали и сестры. Вдруг, смеясь и плача, вбежала Муза, потрясая пустым соусником.
— Чудо! чудо! — вопила она и со всего размаху бросилась к ногам отца Памвы. Тот бережно, почти пугливо отстраняясь, зашептал:
— Какое чудо? какое чудо? ты с ума сошла.
— Чудо! чудо! — закричали две послушницы, вбежавшие вслед за эфиопкой и также бросившиеся к ногам странника, где билась Муза, обхватившая колени отца Памвы. Девушки плакали и смеялись в одно и то же время, а когда они смолкали, сверху слышался тоненький голос, распевавший чисто, но несколько дико: «Под Твою милость прибегаем, Богородице Дево!»
— Что это значит? — спросила беспокойно игуменья. Зубы отца Памвы стучали, как в лихорадке.
— Я знаю, знаю! — пробормотал он. — О Господи!
— Он знает! кому-же, как не тебе, авва святой, и знать о чуде, тобой совершенном! Слава в вышних Богу! Мать, сестры, слушайте: сестра Нонна исцелилась!
— Сестра Нонна исцелилась! — прокричала другая; хрипло повторила за ними и черная Муза. Затем, словно антифоны, перебивая мерно одна другую, девушки заговорили:
— Чудо! едва только Муза вошла в комнату, бес стал мучить больную. Еще никогда она так не стонала, не требовала пищи, еще никогда не казалось тело таким вздутым, лицо таким диким…
— Чудо! Она звала эфиопку-сестру, кричала и царапала подушку, дыхание ее было горячо и зловонно, воздух вокруг был сперт и густ. Сестра Муза подошла к ней с сосудом, но бес выбил его из рук и — святая вода пролилась на лицо и грудь больной…
— Потекла на живот, на пол. Мы положили чистые полотенца, чтобы не пропадала драгоценная влага.