Подземный гром
Шрифт:
Спустя полчаса проворными, ловкими движениями поправляя прическу, она велела мне вылить остатки вина, потом зевнула.
— Мне хотелось быть той флейтисткой. Печатью великой клятвы. — Мне не понравилось ее замечание, но прежде, чем я успел ответить, она продолжала с улыбкой: — Научись осторожности, Луций. Не доверяй никому. Ни Марку, ни моему мужу. — Она снова насмешливо улыбнулась и добавила с вызовом: — Ни мне.
Я снова перестал ее понимать. Казалось, она хотела поколебать во мне уверенность, какую сама внушала. Она колебалась между желанием помочь мне своей любовью и больно меня ранить и погубить. Я решил проявить твердость. Иначе я потерплю крах и заслужу презрение.
— Быть может, я и сам отличаюсь вероломством, — сказал я как можно спокойнее.
Она не ответила, внимательно
Она ушла первой, стараясь сохранить до конца двойной облик — нежной любовницы и загадочной жестокой женщины. Через некоторое время спустился и я. Сосибиан торговался с покупателем и едва мне кивнул. Феникса я застал играющим с мальчуганами в «отгадашки» в углу портика возле статуи полководца, о котором я никогда в жизни не слыхал. — Мы отправились домой. Было необходимо полностью выяснить, куда втянул меня Лукан. С каждой минутой возрастали мой гнев и тревога. Я так торопился, что побежал бы, если бы это не привлекло внимания. Сумерки сгущались. Запирали лавки. Шум становился глуше, народ сновал во всех направлениях. Но я был слишком поглощен своими мыслями, чтобы замечать, что делается вокруг, лишь на краткие мгновения все представлялось мне необычайно отчетливо, выпукло, как на барельефе, но без всякой глубины и фона. Лица казались жесткими и свирепыми, замкнутыми, тревожащими и мертвыми, как искусно сделанные маски. Вырезанные беспощадным резцом алчности или вылепленные обезображивающим пороком. Навязчивые образы внешнего мира всплывали безо всякой связи, даже не по контрасту с моим внутренним миром. Лицо Цедиции, то близкое и нежное, то чуждое и насмешливое, остро прожигало мне память. Теперь я понял, что не смогу разобраться ни в ней, ни в этом черством римском мире, пока не заставлю Лукана мне открыться. В переулке старуха развешивала зеленые ветки и фонарики над своей дверью. Ей лениво помогала молодая женщина с сосками, окрашенными в алый цвет, с распущенными волосами и розой в зубах. Она на мгновение остановила на мне взгляд своих черных глаз, непостижимо чуждый и отталкивающий. Над лавкой ремесленника низко нависла и поскрипывала сломанная вывеска. Я наткнулся бы на нее, если б Феникс не оттащил меня в сторону.
Возвратившись к себе, я осведомился, дома ли хозяин. Ночные сторожа с колокольцами уже вышли на службу, они охраняли дом от пожара и нападения грабителей. Я ожидал, что мне не ответят, но меня сразу провели к домоправителю, а тот проводил меня к Лукану, в его рабочую комнату — тесное помещение, заставленное шкафами с древними статуэтками и ящиками, где хранились готовые рассыпаться маски предков, тут же виднелись счеты, а на сломанном канделябре, украшенном сфинксами, висел свиток. Не успел я открыть рот, как Лукан обнял меня. Меня-то он и хотел видеть.
— Нам следует поговорить по душам, — заявил он, усаживая меня на хромоногий табурет.
Он не дал мне вставить слово, и это показалось мне подозрительным. Я невольно вспомнил совет Цедиции никому не доверять. Все же я выдавил из себя, что сам чрезвычайно хочу с ним поговорить.
— Я вовлечен в предприятие, о котором не имею ясного представления. — Он спокойно смотрел на меня, его широкое тяжелое лицо потеплело и стало ласковым. Даже слеза блеснула у него в глазах. Это сбило меня с толку. — Или только слабое представление, — неловко поправился я.
Он отвернулся и забарабанил пальцами по столу.
— Нелегко бывает после восторгов, вызванных общением с музой, вернувшись к действительности, отыскивать в жизни то, что мы прославляем в стихах. Быть может, нам недостает не мужества, а веры в свои слова.
Я почувствовал, что он хочет сделать решительный шаг в мою сторону с тем, чтобы окончательно меня подчинить, подчинить прежде всего себе, — заговор был на втором плане. И мне захотелось его успокоить, он всегда вызывал у меня такие чувства. Я огорчился за него. И молча слушал.
Он продолжал:
— Слова, несомненно, выражают все, что есть драгоценного в наших сердцах. Что мы за существа, Луций?
— На это должен ответить ты сам, — сказал я, все еще испытывая к нему жалость. — Я то, что ты сделал из меня.
Возможно, это была известная хитрость,
Он снова сделал усилие и удержался от слез. Все это меня смущало, и я охотно нашел бы предлог, чтобы удалиться. В его вопросах звучала какая-то душевная истерзанность. Но он тут же справился со своей слабостью. Лукан боялся не оправдать моего высокого о нем мнения и лишиться моей преданности. Ему прежде всего нужно было чувствовать тепло и братскую связь с другими людьми, и я догадывался, что он вступил в заговор не из ненависти к тирану, а из потребности к близости с людьми, шедшими на риск ради возвышенной идеи. Видя, как ему трудно объясниться, каких мучительных усилий стоило ему открыть мне тайну, дабы привязать меня к себе и своему делу, я приходил в отчаяние, но он никак не мог высказаться. Быть может, я воспринимал все так болезненно потому, что пришел сразу после свидания с Цедицией, после борьбы двух воль и столкновения тел; и если тогда мне казалось, что я обрел точку опоры, то теперь это свидание пробуждало во мне жестокое сомнение и тревогу. Лукан, казалось, тоже поступал не-женски, пользуясь мной как ширмой, чтобы заслонить от себя острую тревогу и нестерпимые сомнения, все это он хотел мне передать, по существу ничего мне не открывая.
— Нам предстоит освободить Рим, — внезапно сказал он ровным ясным голосом. Он встал и прислонился к стене. Одна из старых масок оказалась рядом с его лицом, и я уловил родственные черты. На маске были трещины и щербинки, поэтому сходство проступало как бы сквозь мутную воду, и губы у нее кривились в презрительной призрачной гримасе. Я отвел глаза и стал смотреть в лицо Лукану. Но маска произвела на меня столь сильное впечатление, что теперь накладывала отпечаток на его черты. Мне казалось, что рассыпавшийся в прах в сумрачной усыпальнице предок говорит бледными устами живого человека. — Я знаю, что слово «свобода» имеет много значений. Для Пакония — это единение со вселенной. Для его вольноотпущенника — всего лишь право подобрать зубами монету из навозной кучи. Для нас свобода может означать только избавление от угнетающей нас тирании. Мы должны устранить тирана теми способами, какими устраняют тиранов.
Все это мне было известно, и все же его слова поразили меня. Мне хотелось зажать уши и выкрикнуть эти слова во весь голос. Все сказанное им казалось очевидным и необходимым, безумным и невозможным. Прятаться, делая вид, что ничего такого не было сказано, или говорить открыто лишь потому, что все слышали эти слова, все ждут этого момента. Вез сомнения, тиран должен умереть, кто же этого не хочет? Но почему до сих пор никто об этом не говорил? Я уставился на Лукана, ожидая, что его слова немедленно вызовут какие-то ужасные последствия. Как можно постигнуть наш мир, если самые здравые, убедительные слова звучат, как слова безумца, и леденят кровь? Я содрогнулся и, чтобы не упасть, схватился за первый подвернувшийся предмет — то был подсвечник? Свиток упал на пол. И я обнаружил, что гляжу не на Лукана, а на маску предка, дышащую неимоверной злобой и силой. Той силой, какой больше не встретишь в нашем сложном и выхолощенном мире. Эта сила превращала человека в таран, способный пробить брешь в любой стене, воздвигнутой обстоятельствами, побуждала его идти к цели без тени сомнения, верить в свое право с безмятежной свирепостью, право, осуществляемое отцами семейств далекого прошлого, которых оберегала добрая змея домашнего алтаря.
— А что придет на смену уничтоженному злу? — спросил я с поразившей меня самого настойчивостью. — В самом сердце вещей может оказаться пустота. — Говоря это, я вспоминал его стихи, в которых он уподоблял Нерона грузному центру равновесия вселенной, и теперь я удивлялся, что раньше не понимал злой насмешки, заключавшейся в его словах, что все мы в Кордубе воспринимали их как смелую и восторженную гиперболу.
— Править будет Сенат. — Лукан овладел собой и ничуть не походил на человека, смотревшего на меня с мольбой, глазами, полными слез. Он глядел куда-то поверх меня, и лицо его сияло отвагой. — Катон в конце концов одержит победу над Цезарем.