Поэзия и поэтика города: Wilno — — Vilnius
Шрифт:
И последняя зима перед восстанием 1830 г., когда еще все оставалось в прежнем привычном состоянии ненарушимого мира молодости, о котором автор вспоминает с добродушной иронией: «…с Университетом, еще цветущим, с молодежью, не раскиданной по степям, по чужой земле и под землею своею, с карнавалом, который должен был нас, младших, освободить, как личинок, от коротких платьиц и с крылышками из крепа выпустить в свет; эта зима, повторяю, вопреки всем положениям, — ведь ничто еще не надломилось в механизме края, — не была менее оживленной, а город менее людным» (118).
Город рисуется как единая, хоть и разношерстная семья, об этом свидетельствует, например, заметка от 1830 г. (до восстания): когда вернулись несколько ранее осужденных (после процесса филоматов-филаретов), «все Вильно радовалось» (121).
С 1831 г.
Вильно теперь заполнено русскими войсками и польскими арестантами, польские аристократки, такие как Антонина Снядецкая, стараются помочь арестованным (151). Но есть и другое Вильно — под военными властями: «бедный город, вынужденный свои раны залеплять розовым пластырем, для виду смеялся и плясал на собственной могиле» (153), — пишет мемуаристка об участии в балах и праздниках из чувства страха, почти в приказном порядке.
Пузынина горевала о судьбах арестованных и сосланных и записывала под 1832–1833 гг.: «Зима 1832 года не пробуждала тоски по Вильно, где Дворец, жилище Сатрапа, обставленный мебелью сомнительного вкуса, пылающий ночами от искусственных огней, манил, как мотыльков на огонь, легкомысленную часть общества, забывавшего в прыжках под громкую музыку о братьях, тоскующих в степях или живущих хлебом чужбины во Франции» (164).
Воспоминания Пузыниной (сохранившиеся лишь в опубликованной части) рассказывают подробно, с тонкой наблюдательностью и писательским талантом, присущим автору, о жизни в литовской провинции на протяжении более полувека, о нравах и характерах, о деталях быта, о культурных интересах и увлечениях; они по праву могут считаться весьма ценным источником.
5. Паломничество: Станислав Тарновский
Профессор Краковского Ягеллонского университета Тарновский (Stanislaw Tarnowski, 1837–1917) запечатлел Вильно 1878 года. Авторитетный критик и литературовед, автор работ о польской литературе XVI века, о Кохановском, Мицкевиче, Красинском, Сенкевиче, а позднее — шеститомной «Истории польской литературы», Тарновский приехал в Вильно как паломник — и к религиозным святыням, и к литературным. В его описании, озаглавленном «Из Вильно», много подробностей, фактографии, автор сосредоточен исключительно на описании города и его окрестностей. Но главным становится субъективное переживание событий, всего того, что происходит с повествователем, то есть автобиографические мотивы. И вступая в Вильно, и рассказывая о нем, автор исходит из некоторого уже готового представления: это город, отнятый у Польши Россией, город после подавления восстания 1863–1864 гг. Об этом Тарновский не забывает ни на минуту, этой его главной печалью и болью окрашено все описание.
Чтобы яснее представить атмосферу города, приведем отрывок из воспоминаний о 1860-х годах Полины Венгеровой: «После польского восстания шестидесятых годов генерал-губернатором Вильны был назначен пресловутый Муравьев. С беспримерной жестокостью этот человек попытался искоренить проблему и русифицировать всю губернию. Он жил в своем дворце как в плену. Даже каминная труба в его кабинете была замурована. В этом кабинете он спал, и там же, у него на глазах, ему готовили на спиртовке пищу. Он жил в такой изоляции, что ходили слухи, будто он вообще не существует. Он был страшным призраком, мифическим персонажем… Почти каждый день под грохот барабанов всходили на эшафот несчастные люди. И всегда при этом толпа, охваченная болью и состраданием, а часто гневом и яростью, собиралась к месту казни и провожала приговоренного в последний путь… Понятно, что народ, помнивший о бесчисленных жертвах польского восстания, жил в угрюмом ожидании очередных жестокостей. Все, христиане и евреи, годами носили траур. Появляться в светлом платье даже на торжестве, в театре или в концерте считалось преступлением» [169] .
169
Венгерова
М. Н. Муравьев был генерал-губернатором Северо-Западного края в 1863–1865 гг., за жестокость его прозвали «вешателем».
Об этом недавнем прошлом не забывает Тарновский, совершающий в 1878 г. паломничество к святым местам культуры: «…первая минута страшная. Находишься в Вильне, в Вильне Гедимина и Ягеллы, св. Казимира и Сигизмунда Августа, Барбары и Мицкевича, но если бы не знал, можно было бы подумать, что находишься где-то в губернском городе современной России». Все здесь на каждом шагу напоминает, что это «несчастное Вильно Муравьева, повешенное, расстрелянное, обезлюдевшее и разоренное…» [170] .
170
Tarnowski St. Z Wilna. 1878.
– Z vakacyj. T. I. Krak'ow, 1894. S. 304. Далее страницы указаны в тексте.
Даже Остра Брама не производит на автора впечатления: он въезжает в город с юга, как раз в ворота, за которыми (точнее, над которыми) находится часовня с образом, и вот «прямо с вокзала, со всем прозаичным и комичным хозяйством проезжего, узлами, торбами и т. п., в фиакре, подъезжаешь с противоположной стороны, так, что нужно хорошо отъехать от Острой Брамы, чтобы, обернувшись, смог ее увидеть: все это словно нарочно устроено, чтобы испортить впечатление или его не допустить вовсе» (304–305).
Общий вид несколько примиряет с действительностью: «На левом берегу, где обрываются горы, располагается город на большом, слегка наклонном пространстве, башни костелов торчат со всех сторон и сияют на солнце, на правом зелень садов и парков сходит к самой воде, маленькие усадьбы прячутся под деревьями, <…> замыкают горизонт лесистые взгорья, черные сосны которых остро рисуются на голубом с золотом небе в свете заходящего солнца…» (346).
Описание города у Тарновского как бы двоится: с одной стороны, ожидания, неоправдавшаяся романтическая настроенность на встречу с прекрасным, наполненным историческими памятными деталями величественного прошлого; с другой — у автора заранее сложилось отношение к городу как к отнятому Россией, месту, где распоряжаются российские чиновники и бюрократы, военные; следы их присутствия опошляют для него Вильно, лишают его красоты и очарования.
Все высокие эмоции и переживания обращены в основном в прошлое, для настоящего у автора остаются только боль, гнев, досада, сожаление. Возможно, он стремился, пусть даже не совсем осознанно, дать почувствовать читателю-единомышленнику, что это чужой город — нет, свой, исконный и старинный, любимый: с ним так много связано в истории и культуре, — но он стал чужим. Таким чисто эмоциональным способом автор этот город очуждает. У Тарновского наиболее сильно и прямо выражена, как кажется, общая для многих его современников психологическая реакция, сохраняемая зачастую лишь в глубине души, а если и высказываемая, то очень сдержанно, чаще лишь полунамеками (это можно заметить и у писавших о послевоенном Вильно).
Но следы древней и легендарной истории исчезают, и славные прежде места, например Кафедральная площадь, по словам Тарновского, теперь «ни живописной, ни цивилизованной считаться не может», а о памятниках прошлого сказано так: «Больше их, невидимых, находишь в своем сердце, чем видимых на земле» (322). Это своеобразный эмоциональный центр описания, в сущности, автор все воспринимает сквозь такую призму «памяти сердца». Кафедральный собор на большой пустой немощеной площади и Замковая гора над ним вырастают до символа немногочисленных останков старого в неуютном, неустроенном современном городе. Подобными видит путешественник и другие виленские костелы.