Поиск-82: Приключения. Фантастика
Шрифт:
— Ты стерпи, не пей.
— А пошто? Я выпью — доволен.. Начальство выпорет — тоже довольно. Всем удовольствие!
Экий мужичок веселый. Лежит пластом, а боли и злости не сказывает. Из-под лохматой брови озорной глаз на казака поглядывает, в голосе надтреснутом ни стона, ни жалобы. Телом худ, да душою крепок Кузьма Тимофеич. Поди, и дочка в отца удалась...
— Девка-то, где твоя?
Спросил и покаялся: ощетинилась бровь, стал остер глаз, голос глух.
— Сказывал ты, будто меня проведать пришел? Вот меня и проведай, как хошь, а дочерь не трожь.
Гореванов сам на слово скор, но промолчал на сей раз. Неловко ему стало. Отвернулся к окошку, смущение пряча. На улице пусто. Под заплотом пес лежит в пыли, кусает блох в паху. Иван псу обрадовался: нашел тропку, куда разговор свернуть.
— Собаки у вас заполошны, прямо разорвать ладят.
— Умнейшая животина! — отозвался Кузьма охотно, по-прежнему весело. — Они обережа наша. Кто сюды сунется — царский писец али с товаром купец, милостивый барин аль злой татарин, — они и взлают, а мы глядим в оба: на коленки пасть, на брюхо лечь аль оглоблей хрясь да в лес убечь.
— Складно баешь, Кузьма свет Тимофеич, — обрадовался Иван, что хозяин за неугодный вопрос не осерчал. Поднялся с лавки. — Прощевай. Оздоравливай. Еще зайти дозволишь ли?
— Приходи, ежели твоя милость будет. А не придешь — ишшо лучше, собакам лишний раз глотку не драть.
На другой день горевановцы в дозор ходили — все ль окрест покойно, нет ли угрозы какой землям приграничным. Но все тихо, слава богу. Жара, безлюдье. Лишь за полдень, когда казаки, вконец изопрев, перед березами дремали, Гореванов и Филька завидели далеко-далеко в стороне восточной людей малым числом и с пяток телег. Филька догонять навострился:
— Кажись, беглые. На башкирские земли тянутся. Пойду казаков подымать.
— Кони заморены, не поены. Да, может, и не беглые. Может, за солью обоз. Не наше дело.
В Башанлык к ночи подъехали. Иван пятидесятнику сказался: никого не видали, кроме обоза купецкого, что за солью, должно полагать, на Ямышевское озеро шел.
Еще день на всякие службы срасходовался. Покончив с делами, воротился Гореванов в избу свою. За стеною жужжит прялка хозяйки, у которой он на хлебах. Голосенки ребячьи. Хозяин на дворе лошадь распрягает, покрикивает. От застенных чужих шумов домовитых Ивану грустно сделалось. Спать эку рань неохота. Пойти разве к Кузьме, проведать? Обрадовался даже, будто лишь сейчас придумалось...
Мимо кабака проходя, завернул, бутылку вина купил. День воскресный, час не поздний — в самый раз идти гостевать.
Солнце на лес легло, когда он, собачьем облаен, на Кузьмов двор вошел. За избушкой огородишко, на четырех грядочках редька, лук, репка зеленятся. И поливает грядки Кузьмова дочка. Господи, до чего в работе баска, все-то ловко у нее, сноровисто...
— Бог в помощь, — шапку снял.
Поклонилась. Платочек поправила до бровей. Коромысло подхватила, ведерки лубяны, да и пошла бороздою, словно плыла над зеленью ухоженной... За соседским заплотом скрылась, не оглянулась. Вздохнул казак: хороша Маша, да не наша... Направился в избу.
Не вовремя наведался, —
Дьякон, молодой еще, облика смиренного, со скамьи встал, казаку поясной поклон отвесил. Волосы жиденькие, белесые, сзади в косицу заплетены, лицом бел и тонок, одет в подрясник потертый, холста домотканого. Скопидомны, жадноваты служители божьи... Гореванов в угол покрестился, хозяину и гостю поклонился достойно, сел... Тогда лишь присел и дьякон — руки в рукава, очи опущены долу. Кузьма Тимофеич неловко, боком сидел на ложе сенном. Глядел на Ивана неприветно, дьякону подмигнул:
— Слыхал, отче, к Каменскому выселку опять неведомы ватажники набегли. Отчего така напасть, а?
Отец Тихон ответствовал негромким приятным голосом:
— По грехам нашим господь наказует...
— Ты все про грехи. А по моему разумению, оттого лихие людишки балуют, что казаки наши замест караульной службы по гостям гуляют. Ведь оно как: чей ни грех, а крестьянину поруха за всех.
Гореванов понимал: уйти бы отсюда надобно, чужой беседы не рушить — незваный гость хуже лихого татарина. Однако слово сказано не только ему обидное, а и всему казачеству в укор несправедливый...
— Зряшно баешь, Тимофеич. Каменских коровенок наши служивые отбили, хозяевам отдали. Ватажка разбеглась, не слыхать их теперь. И вот чего, дядя: ежели я тебе не люб, то и сказывай прямо, всех казаков не порочь.
Зол, неласков ныне Кузьма Тимофеич. С того ли, что на заду ему сидеть больно, ерзает, умоститься ладом не может.
— Хошь, казак, чтоб тебе прямили? Изволь! Но и ты без утайки ответствуй: чего ради сюда ходишь? Меня, убогого, проведать? Эка забота приспела! А не тайный ли сыск замыслил? Так помни: в выселке не только собаки злы...
Белое лицо дьякона болезненно изморщилось.
— Окстись, для чего речешь гостю дерзостно? Какой сыск? Нешто мы крамолу замыслили? Мы, господин десятник, беседу ведем благонравную, более в рассуждении жития пристойного, христианину подобающего...
Но Иван уже шапку в охапку.
— Не впрок вам беседа такова, ежели казака от ярыжки не различили. Прощевайте, беседники благонравные.
— Прости великодушно, хвор Кузьма, оттого и речи ведет неразумны. — Кузьме перстом погрозил: — Грех тебе, грех! Гордынею преисполнился, раб божий!
Кузьма привстал, избочась.
— Ладно, не серчай, служивый. Может, и сдуру поклеп я возвел. Да в диво мне от чинов воинских забота добрая. Ты сядь, смени гнев на милость. — К дьякону обратил растрепанную бороду. — Гордыня, баешь? Какая, братец, гордыня, коли в скудости ныне. В кои-то веки пришли ко мне человеки, а нету винца поднести, чтобы душу отвести. Вот грех-то в чем!
Гореванов, остыв, полез за пазуху, бутылку зеленую вынул. Отец Тихон покачал укоризненно головой. Но Кузьма воспрянул, над столом воспарил драным голубем.