Пока мы можем говорить
Шрифт:
– Что ты делаешь со мной? – спросила она жалким чужим голосом и вдруг показалась себе такой несчастной, как будто ее обобрали до нитки, отняли последнее.
У нее был муж, к которому она бежала со всех ног, прислушивалась к его дыханию по ночам, держалась за него, слабого, доброго человека… Он ее жалел, утешал, всегда говорил: «Все будет хорошо». Никогда не жаловался, никогда. Они были как два солдата на линии фронта, стояли насмерть.
– Что ты делаешь со мной?! – повторила она надрывным шепотом.
Женя отстранил ее от себя на расстояние вытянутых рук, придерживая за плечи. За его спиной на дальней стене комнаты качалась
– Я тебя лечу, – сказал он.
Анна уехала ближе к вечеру, одна, на электричке. Женя спросил, почему она не хочет, чтобы он ее отвез, а она вот так и ответила – что хочет одна и на электричке.
Он вытащил из кухонного шкафчика бутылку виски – там оставалась треть, в деле распития крепких напитков Аня была плохим товарищем. Дверца ящичка висела на одной петле, и Жене захотелось немедленно ее починить – то есть ему немедленно захотелось сделать что-то простое, конкретное, полезное… хотя в итоге, возможно, и никому не нужное. В их русскоязычной семье такие шкафчики всегда называли по-украински «шухлядками», и там хранилось всякое мелкое хозяйственное барахло: полустертые брусочки для правки ножей, старые парафиновые свечи, пластиковые крышки для пол-литровых банок…
Он сказал Ане правду, хотя и не всю.
Да, он лечил ее, собирал по частям, по своему разумению сшивал причинно-следственные связи, восстанавливал ее душевное равновесие, пользуясь тем видом длительного бесшумного терпения, который проявляли средневековые фармацевты, взвешивая миллиграммы своих лечебных смесей на чашечках провизорских весов.
Не дыша.
При этом он почти не верил в успех. То есть вообще не верил. Что такое добро и зло, Анна решила для себя много раньше, задолго до знакомства с ним. И установки свои пересматривать не собиралась. Сначала ее съедала мысль о том, что ей не дано совершить чудо исцеления для близкого человека, хотя делает она все, что может. Теперь мысль о том, что она совершает ежедневное предательство, высасывает ей мозг – потихонечку, медленно, но непрерывно.
Путь добра, по ее убеждению, требует от нее быть несчастной, вечно напряженной, напуганной тем, что еще не произошло и, кстати, возможно, не произойдет. Или – не так.Или – не теперь. Все остальное суть зло в ее понимании. Для нее выпить стакан холодного молока с куском лаваша и получить от этого удовольствие – уже повод для последующего уныния. В результате и радость не в радость, и молоко не впрок.
Он лечил ее, потому что любил. Вот это и есть вся правда. Да что ей говорить – она и сама все знает. Только он не понимал, как, каким образом думать о том времени, когда вдруг устанет он. Там, впереди, чувствовал Женя, его подстерегает какая-то логическая ловушка, она же нравственная. Что будет, когда устанет он? А?
Женя взбодрил печурку, налил себе полстакана виски, встал и тщательно запер дверь. Двери, говорил Петронелли, опасные, сука, приспособления, их выдумал не человек.
– А кто? – поинтересовался тогда доктор Торжевский.
Петронелли осмотрелся по сторонам, прикрыл форточку и включил воду на максимальный напор. Дело было на кухне в гамбургской квартире спятившего разведчика.
Он взял ручку и написал на обрывке салфетки: «дьявол». После чего сжег салфетку в пепельнице.
В
– Не смешно, – отрезал Петронелли, который, оказывается, все это время внимательно следил за его лицом.
– Извини…
Пал Палыч сел рядом на табуреточку и сказал жалобно:
– Страшно так, что нет сил. Почему страшно? Не за себя. Но я ничего не понимаю. Ты еще молодой, у тебя ничего не болит. Не болит же? Не болит… А мне скоро сорок, и сердце болит так, что вот-вот лопнет, ну так и пусть лопнет, все равно я ничего не понимаю. Маленьких детей, таких… – он показал руками что-то размером с кочан капусты, – таких маленьких, живых… И я вот не понимаю даже не тех, кто отдает, а тех, кто забирает.
– А кто забирает? – осторожно спросил доктор Торжевский.
Петронелли многозначительно постучал пальцем по краю пепельницы с остывшим пеплом.
– Понятно?
– Нет, – признался Женя. Ему было не понятно не только как специалисту, а вообще.
– Он, – сказал Петронелли, тыча пальцем в пепел, – диверсифицировал себя, или, как это, мультиплицировал. Размножил, сука. Что ты знаешь… Когда я понимаю, что идет материал на органы, а я это как-то понимаю, а иногда просто знаю, так вот мне такой заказ еще кажется верхом гуманности. А когда… Садисты, извращенцы, людоеды, высокопоставленные или, наоборот, совершенно анонимные, звери, снобы, нечеловечески богатые – в конечном счете это все «он».
«Да…» – с тоской подумал доктор Торжевский.
– Ты думаешь, я гоню? – продолжал Петронелли. – Думаешь, я псих?
Женя как раз так не думал. Перед собой он видел яркий пример эмоционального выгорания, быстро прогрессирующей профдеформации. Если эта совокупность симптомов и спровоцирует душевную болезнь, то не сегодня. И каким будет окончательный диагноз, пока еще рано говорить. Мужику бы на отдых, куда-нибудь на Десну с удочкой…
– Детей разводят как скот, – сформулировал Петронелли. – Как элитный скот. На специальных фермах.
– Ну-ну-ну… – Доктор Торжевский подался вперед и похлопал его по плечу. – Есть законодательство, оно регулирует… – И тут же понял, что говорит какие-то унылые глупости. Все-таки Петронелли призван в армию, которая сражается на поле, где законодательство ни черта не решает. Вне зоны права. И все воюющие стороны время от времени используют эту вольницу в своих целях.
– Все регулирует рынок, – совершенно резонно заявил Петронелли, и в этот момент вдруг показался Жене абсолютно здоровым, просто очень злым. – Разница между мной и тобой в том, что у тебя есть мнение, а у меня – знание. Понимаешь? Докса и эпистема. Пропасть между ними гигантская. Многие общественные науки на этой разнице построены. И не спорь!
Женя и не думал спорить. Против эпистемы не попрешь. Вот только откуда она у него, эпистема эта? Вот этот кружевной пепел в пепельнице – тоже следствие знания? Что-то в нем было, в этом Петронелли, какая-то нездоровая одержимость. Кстати, о древних греках, если уж на то пошло. То, что инквизиция называла «одержимостью», греки без затей именовали «манией». Откуда и маньяки.
Что-то он устал. Еще и не сделал ничего, а уже устал.
– О чем это вы задумались, сэр? – простодушно поинтересовался Петронелли, по-собачьи склонив голову к плечу. Примерно так их с Адой такса Люська прислушивалась к человеческим мыслям.