Пока смерть не разлучит...
Шрифт:
— Я и так умру, — возразил Мирабо. — Красота появляется на свет, когда я его покидаю.
Звонко щебетали пташки; умирающий слушал их с блаженной улыбкой. Кабанис не стал ему говорить о самоубийстве секретаря, тем более что Мирабо как будто забыл, что хотел его видеть. Пришел Ламарк и сообщил, что на улице перед домом полно народу.
— Для народа день чьей-нибудь смерти — всегда великий день, — откликнулся Мирабо.
Он вдруг изогнулся в конвульсии и издал сдавленный стон. Вокруг него засуетились; лакей принес стакан оранжада — Мирабо оттолкнул его и показал рукой, как будто пишет; ему дали клочок бумаги и перо, он вывел одно слово: "Опиум".
Ламарк в упор посмотрел на Кабаниса; тот сдался и выписал рецепт; слугу послали
Лицо Мирабо было перекошено от боли, спазмы не прекращались. Потом он вдруг раскрыл глаза и четко произнес:
— Меня обманывают.
— Лекарство сейчас принесут, — заверил его Ламарк, — за ним уже пошли.
Кабанис молчал и внутренне терзался: опиум может утишить страдания, но может и отнять жизнь, а он не хотел стать убийцей.
Мирабо снова выгнулся дугой и потряс кулаком:
— Ух, доктора!
Судорога опрокинула его на правый бок, глаза вытаращились. Врач подошел, всмотрелся в них и закрыл.
— Отмучился.
Катафалк с трудом пробирался сквозь густую толпу, направляясь к церкви Святого Евстафия. Жанна Крало стояла рядом с матерью на крыльце, провожая взглядом траурный кортеж. В церковь она не пойдет — зачем? Мирабо она видала живым, "вот как тебя сейчас", уж лучше сохранить то воспоминание, чтобы его не вытеснил собой образ покойника в гробу. Живым Мирабо явился ей в Версале. Версаль… Полтора года прошло, а помнится всё, как будто это было вчера. И к церкви Святой Женевьевы Жанна тоже не пойдет — там небось толпа будет еще побольше этой, затопчут и не заметят. Да и далеко — на том берегу, на холме. Церковь теперь будет не церковь, а этот… как же его… Пантенон… нет, Пантеон. Там будут хоронить великих людей, и Мирабо станет первым. Все говорят, что он великий, хотя Жанне он великаном не показался, да еще и урод — рябой, грубый… То ли дело король — о! Вот он в самом деле велик, на голову выше всех, даже когда ему не кланяются. Хотела бы она еще раз посмотреть на короля — и на королеву, королевы-то она так тогда и не видела, эх, жалость какая…
В Тюильри Жанну не отпускает мать: нечего, говорит, шляться по дворцам, работать некому. Работать, работать… У матери живешь — работай, замуж выйдешь — работай… Вот бы к ней посватался господин Мунье! Ну, такой красавец и богач, как он. Конечно, Жанна никому не скажет о своих мечтах, а то ее задразнят — ишь, аристократка! Аристократ нынче — бранное слово, и на картинках, которые выставляют в окнах лавок, они всегда в смешном виде нарисованы. Господин Пише, галантерейщик, говорит, что аристократы хотят похитить нашего короля, а генерал Лафайет им не дает, так в газете пропечатано. Жанна газет не читает: там буквочки мелкие, да и написано мудрено, будто не по-французски. Столько непонятных слов, столько разных имен — пойди пойми, что к чему. На рынке давеча говорили, что народ так плохо живет из-за аристократов, вот вздернуть бы их всех да забрать себе добро, которое они у нас отняли. Жанне это непонятно — какое добро они отняли? Отец тайком от матери новую скатерть унес и пропил — это да, но аристократы тут ни при чём.
— Вот она где, так я и знала! Опять ворон считает, лентяйка! — Мать стоит, уперев руки в боки, и визгливо кричит, так что слышно на всю округу. — А заказы кто разносить будет? Живо топай на улицу Боннетри, чтоб одна нога здесь, другая там!
"Народ, возблагодари богов: серп парки оборвал нить жизни твоего грозного врага, Рикети [8] больше нет. Он стал жертвой своих многочисленных измен, запоздалых угрызений совести, варварской предусмотрительности своих жестоких сообщников, неосторожно вверивших ему свои страшные тайны. Дрожи от их ярости и прославляй справедливость небес. Но что я вижу! Ловкие пройдохи, проникшие повсюду, сумели вызвать у тебя жалость, и вот уже ты, обманутый их ложными речами, скорбишь
8
Оноре Габриэль Рикети де Мирабо.
13
Аейб-медик вздохнул и отпустил королевское запястье. Пульс частит, одышка, тремор, отечность… Что ж, опять кровопускание и мочегонное — что ещё он может предложить? Его величеству нет и сорока, однако здоровье его, похоже, погублено безвозвратно. Конечно, он очень полный мужчина, но сколько толстых здоровяков живут и радуются жизни! Вот, вот главное лекарство, в котором судьба отказала королю, — радость жизни! Он уже полтора года не был на охоте; здесь, в Тюильри, у него нет ни собственного огорода, ни слесарной мастерской, где он мог бы отвлечься от мрачных мыслей, и разве можно сравнить унылые прогулки по террасе у пруда с Версальским парком! Конечно, нам всем приходится несладко, но что может быть важнее здоровья короля?
— Сир, я могу порекомендовать вам только одно…
— Полный покой? — Людовик улыбнулся одними губами. Покой в Тюильри — какая нелепая шутка.
— Напротив, ваше величество, как можно больше движения. На свежем воздухе.
Король повернул голову к окну. В треугольник между шторами проникали лучи ласкового солнца, где-то рядом звонко чирикали воробьи. Когда врач ушел, Людовик велел позвать дворецкого и объявил ему, что в понедельник двор переедет в Сен-Клу.
Карета остановилась посреди двора: ворота оказались заперты. Толпа всё прибывала; в окошки было видно перекошенные от крика лица — нет, разбойничьи рожи под фригийскими колпаками. "Лакеев долой! Лошадей выпрягайте!" Карета закачалась; Мария-Антуанетта с испугом посмотрела на мужа. Кто эти люди? Кто их впустил? Где же охрана?
Дверца распахнулась, в проеме появился высокий человек в мундире Национальной гвардии и с лицом висельника.
— Мы вас не выпустим, — пророкотал он. — Вы останетесь в Париже, пока не будет принята Конституция!
…Лафайет медленно пробирался верхом сквозь толпу на площади Карусели, перед ним неохотно расступались. По ту сторону решетки он увидел королевскую карету, возле дверцы стоял Сантер.
— Откройте ворота! — приказал Лафайет.
Никто и не подумал исполнять его приказ. Пришедший с ним отряд расползался по площади, смешиваясь со шпаной.
— Король хочет сбежать за границу — не выйдет, — сказал кто-то за спиной у генерала.
— Нет, это он хочет увильнуть от пасхальной службы, чтобы присягнувшему священнику не исповедаться.
Лафайет повернул коня так, чтобы его было видно и с площади Карусели, и с Королевского двора. Он вскинул руку, требуя внимания:
— Послушайте!
Головы начали поворачиваться в его сторону, гомон слегка утих.
— Народ! Солдаты! Я привез вам из Нового Света свободу не для того, чтоб вы употребили ее во зло!
Раздался громкий и дружный смех.
— Вы же сами говорили, — крикнул кто-то, — что восстание — священный долг! И что теперь? Кишка тонка?
Снова хохот, шумливые выкрики… Лафайет выхватил пистолет и выстрелил в воздух.