Поколение
Шрифт:
Немцы выжали из них все, что можно, и на путях отступления норовят спихнуть в канаву.
Вот идут немцы — воротнички мундиров расстегнуты, рукава засучены по локоть. На спине — пятна от пота. Они еле волочат ноги и не смотрят на горожан, прогуливающихся по тротуарам. Эти люди их не интересуют.
«Как сортировочная машина, — думает Стах. — Сперва идет мякина, но когда же появится обмолоченное зерно?..»
Не видно ни танков, ни артиллерии. А над городом все еще плывут в вышине самолеты, плывут с запада на восток. Они исчезают в молочно-белой дымке, заволакивающей высокое небо.
Стах узнал, что командование АК объявило состояние боевой готовности, но затем приказ отменили. Ожидание было мучительно. С тех пор как арестовали Гражину, Стах не ночевал дома. Он не боялся, что она его выдаст, а просто хотел уберечься от всяких случайностей. Он спал в «Отеле под мокрой флейтой». Сейчас там уже никто не ночевал. На мелких мошенников и воришек, которые не сумели приспособиться к требованиям времени, были устроены облавы, их извлекли из старой печи и поместили в трудовой лагерь в «Генсювке». Те, кто пооборотистей да понахальней, обзавелись деньжонками, и теперь у них «деловой» контакт с участковым полицейским. Эти спокойно спят на мягких перинах со своими теплыми бабами. Им кажется, что их мечты о собственном ларьке на рынке, о лавочке, где для отвода глаз продается всякое барахло, а в задней каморке скупаются краденые вещи, близко к осуществлению.
Одиноко торчащая над прудами печь перестала быть притоном. Днем мальчишки играют тут в жандармов и партизан. А ночью Стах приклоняет тут свою измученную голову. Он предпочел бы не спать вовсе. Не потому, что боится прозевать минуту освобождения, а потому, что страшно услышать сквозь сон слово «Aufstehen!» [36] — особенно сейчас, когда приходит конец всей этой мерзости; но машина гестапо еще работает и может его раздавить последним оборотом своего колеса, как Гражину. Стах лежит и вспоминает ту ночь, когда она пришла к нему, загнанная, затравленная насмерть. Это было после ареста ее брата — пятнадцатилетнего парнишки. Он был смельчак и охотно брался за любое дело. Может, это он принес в дом несчастье? Может, распираемый мальчишеской гордостью, он проболтался кому не следует и тем самым избавил родителей от забот о его воспитании и приданом для дочери. В организации ни для кого не было тайной, что она и Мартин любят друг друга. Любовь сблизила этих сильных людей. Они часто ходили полями к бабицкому лесу, вспугивали чаек, любовались козлятами, которые стукались крутыми лбами, словно у них чесались прорастающие рожки. Там, на болотистых, скудных лугах, паслись стада коз. Маленькие козлята, да и вообще детеныши, такие забавные! Когда глядишь на них, на душе становится тепло и спокойно.
36
Встать! (нем.).
Она пришла к Стаху вечером, ела с кончика ложки, сидела на краешке табуретки, словно хотела казаться как можно незаметней. Она извинялась за беспокойство, ей было неловко, что она убегает от смерти. Стах ни о чем ее не расспрашивал, только дал совет:
— Не терзай себя зря. Александра говорила, что ты хочешь продолжать работу в своем магазине. Брось все к черту. Им известны твои приметы, и твоя фотография у них, наверно, есть. Из твоего брата они вытянут и где ты работаешь, и где живут твои знакомые… Меня он не знает. Побудь у меня несколько дней. Пустим слух, что ты — моя жена. А потом найдем для тебя безопасное место. Не волнуйся.
Но она не послушалась. Ей казалось, что гестапо неотступно следит за ней, и боялась навлечь на кого-нибудь беду. Так никто никогда и не узнал, что побудило ее пойти в магазин. То ли страх перед свободным, ничем не запятым днем, то ли неодолимое желание хотя бы еще одни сутки прожить внешне нормально.
В полдень в магазин вошли покупатели. Они потребовали не товар, а человека, чтобы убить его и остудить горячее сердце.
В апреле погиб Михал. Жандармы задержали пролетку, в которой везли оружие с провалившейся явки. Жандармов было трое. Их удалось ликвидировать, и когда путь был свободен, из окон дворца Сташица, где раньше помещалось Научное общество, вдруг ударили немецкие автоматы. Он остался один посреди мостовой под свинцовым дождем. Тогда он выхватил из кармана пачку документов, грохнул о мостовую бутылку с горючей смесью и сам упал в лужу пылающего бензина. Он стал неузнаваем. Сгорели его документы и лицо.
Весной смерть собрала обильную жатву.
Стах не может заснуть в печи. Солома, на которой он лежит, жжет, как раскаленная проволока. Он выходит наружу и вслушивается в ночь. В нагретой траве среди кирпичей сверчки поют свою немудреную любовную песенку. С Гурчевской доносится цокот копыт. Сквозь темноту движутся обозы разбитой немецкой армии. Но не слышно ни оглушительного лязга гусениц бронетранспортеров, ни грохота проезжающих пушек, ни рева моторов. Не шумит и тот маленький автомобиль, которого ждет Стах.
«А что, если за ней следили внимательней, чем предполагает Александра? Если они обнаружат мое убежище? Тогда я убегу, как Казик. Буду бежать полем…» — думает Стах. Он жадно вглядывается в небо и втягивает ноздрями запах травы, Сейчас, когда силы зла близки к гибели, все это снова приобретает для него прелесть.
Владек писал в дневнике:
«15. VI. Лечение закончилось. Я пролежал две недели с идиотской шиной на ноге. Так велел врач. Но однажды, обнаружив, что в бинтах, которыми обмотана шина, полно вшей, я ее выбросил. Ничего, обошлось. Пуля не задела кость, не перебила нервов, на этот раз мне повезло больше, чем тогда в Варшаве. А ведь мне грозила гангрена, после того как я выпрыгнул из окна больницы… В больницу пришли с проверкой, нет ли там раненых партизан. Забрали Тигра и Синицу. Те не могли двигаться. Мне повезло. Теперь я хотел бы вернуться в свой отряд. Там, конечно, такое же свинство, как повсюду, но есть то преимущество, что со всем этим я уже знаком. Опять все начнется сначала: бесконечные марши, «длинные пыльные ленты дорог…» — чересчур длинные для обыкновенного человека. Запугивание мужиков, бестолковая перестрелка, после которой вдруг узнаешь, что половина людей перебита, что есть раненые и надо пристрелить тех, кто не выживет и стал для отряда обузой. Ведь с тяжело раненными из окружения не вырвешься. Такую моду ввел новый командир — Москит — подпоручик запаса до войны, на гражданке — калькулятор. А я-то думал, что только кадровые офицеры звери и трусы. Впрочем, Москит приканчивает раненых не без разбора. Синицу он велел нести в очень тяжелом состоянии с простреленным животом. Я гляжу на это равнодушно. Мне кажется, нам уже ничто не вернет человеческий облик.
20. VI. Сегодня я снял с мужика сапоги. Сомневаюсь, удастся ли мне когда-либо вернуться к утонченным проблемам версификации. Сапоги хорошие — немецкие, саперские, недавно подбитые. Я доволен. Меня не отослали в мой отряд, а направили в батальон капитана Сарыча. Москит или Сарыч — какая, в сущности, разница?
Сапоги мне нужнее, чем мужичку. Он даже ругаться не стал. Молча снял с ног портянки и, не оглядываясь, побрел босиком. Мне было стыдно.
5. VII. Нет, Сарыч хуже Москита. По рассказам старых партизан пытаюсь восстановить историю его отряда. Это старый отряд НСЗ [37] ; теперь они под командованием Бура [38] . Присоединились, когда возникла «Рада едности народовой» [39] . Не все тогда присоединились, многие до сих пор действуют на свой страх и риск. Сарыч присоединился, потому что у него другого выхода не было. Его отряд был истреблен почти поголовно. Это только по названию батальон, на самом деле это неукомплектованная рота, и только сейчас, на пути к месту сосредоточения, мы обрастаем новым пушечным мясом. Старожилов Сарыч назначает командирами отделений и взводов. Я тоже командир отделения, не знаю, то ли благодаря званию, то ли благодаря тому, что я отобрал сапоги у нашего «языка».
Дикий уверяет, что именно он стал стрелять первым. Люди Сарыча, оставшиеся в кольце, отскочили вбок и давай строчить из пулеметов. Сосна с горсточкой людей уцелел. С этого дня Сарыч не знает покоя. «С немцами мы больше не сражались, — говорил Дикий, — но Сосна со своими людьми давал нам жару. Было их мало, потому что немногие спаслись, но те, которые уцелели, превратились в сущих дьяволов. Они шли за нами по пятам через всю Люблинщину. Мы все время чувствовали за спиной этого Сосну», — говорил Дикий, на гражданке — мясник из Келец. Человек, который смазывал в воскресенье волосы топленым салом, молился в костеле, а потом бил евреев. Сосна взял Дикого в плен. «Спросили меня, кто такой, я сказал: рабочий. Сосна сплюнул, остальные посмотрели на меня, как на чудо. Дали письмо к Сарычу и отпустили, хоть я и опасался, что выстрелят в спину. Сосна сказал мне на прощанье: «Доложи своему гетману, что я его повешу на дереве вверх ногами, как свинью. Скажи, мол, что Сосна честное слово дал. Честное, пролетарское. — Так сказал он мне на прощание. — А письмо отдай, потому что, если еще раз встретимся, тебе худо будет, если приказа не выполнишь». Я отдал письмо, а Сарыч в морду мне… трах. «Сволочь, говорит, ты что мне гадость всякую таскаешь? Не будь ты таким дураком, пристрелил бы тебя на месте». А я стою, понимаешь, глазами хлопаю, делаю вид, что и впрямь осел. Что же мне еще оставалось делать, брат?»
Брат! Какой я ему брат? И потом, эта Рада единства. Какое может быть, к черту, единство, если мстят друг другу, и не без оснований? Ноги у меня как колоды. Ощущаю, как болезненно пульсирует кровь. Земля жжет ступни. Я совершенно разбит. Чувствую себя так, словно моим телом долго вытирали грязное шершавое стекло, но стекло по-прежнему грязное и сквозь него ничего не видно. Дикий рассказывает мне все это шепотом, потому что боится. Я поймал себя на мысли, не уничтожить ли блокнот, — значит, я тоже боюсь Сарыча и его прихвостней… Итак, вот она, свобода разума — spiritus fiat ubi vult [40] . А ведь только стремление к свободе руководило мной, когда я ответил отказом на предложение Юрека, я опасался, что лишусь свободы, которую ценю превыше всего, без которой я ничто. А, выходит, я самый обыкновенный человек, и мои поступки продиктованы страхом и ненавистью к таким ничтожествам, как Пума, Москит и эта гнусная свинья Сарыч. Страхом и ненавистью к людям, которые ничего не стоят, которые подлее и глупее меня. А любовь?
Никакой любви не осталось.
Нам предстоит долгий марш. Сарыч перед выступлением говорил о необходимости собирать сведения о дислокации большевистских диверсионных отрядов, то есть отрядов советских парашютистов и партизан Армии Людовой. «Борьба с красной диверсией — вот наша первоочередная задача. Это приостановит наступление красных». Просто и ясно. Новое, исправленное и дополненное издание речений брата Антония.
Нам предстоит долгий марш. Мы направляемся в Свентокшиские горы на сборный пункт. Позади пустота, впереди мучительно долгий поход. Придут красные. Такие, как Юрек и его люди, возьмут власть в свои руки и станут спрашивать, что я делал у Сарыча, я — поэт, человек с головой, пылающей, как факел. Никто из них не станет распутывать клубок моих внутренних противоречий и переплетения случайностей, они просто скажут: «Он служил у Сарыча». Я буду их врагом. Боже мой! Я, как корабельная крыса, собрался бежать… Но куда? В Варшаву, к Юреку. Но он сочтет меня трусливой свиньей. Нет, уж лучше будь что будет. Хорошо бы вернуть мужику сапоги…»
37
Реакционно-фашистские банды НСЗ (Народове силы збройне), действуя в контакте с гестапо, убивали членов ППР, Гвардии Людовой и других демократических организаций.
38
Бур — граф Бур-Коморовский, командующий Армией Крайвой.
39
Рада едности народовой — политическая организация, созданная польским эмигрантским правительством в противовес Крайовой раде народовой.
40
Дух объявляется там, где хочет (лат.).
Неподвижно навис зной. Давид тащит на носилках тяжелое тело капо Феликса — уголовника из Гамбурга. Отказало сердце. В обеденную пору. Капо сидел в тени под деревом, прислонившись к стволу, и, как пастух за стадом, наблюдал за толпой людей в полосатых куртках и брюках, склоненных над мисками с теплой жижей, в которой плавали кусочки свеклы. Да так и остался сидеть. Все дивились, почему он не орет, что пора кончать. Почему не подбегает, не колотит по спине, не кричит: «Los!» [41] Это вызвало такую тревогу, что решили, несмотря ни на что, подойти к нему. Он не спал, а сидел с открытыми глазами. Он был мертв. Смерть капо потрясла Давида. Носилки оттягивают руки — Феликс тяжелый и жирный.
41
Давай-давай! (нем.)
Давид не может думать ни о чем, кроме этой смерти, обычной человеческой смерти, которая кажется здесь чем-то невероятным! Носилки несут низко, на опущенных руках.
— Почему так низко несете своего магараджу? — спрашивает эсэсовец в воротах. — А ну-ка выше! Выше!
— Это не магараджа, — осмелился сказать один из заключенных, — это наш капо.
— So was? [42] — удивился эсэсовец и не проронил ни слова, пока узники входили в ворота, неся на опущенных руках носилки с телом Феликса.
42
Вот как? (нем.)
— Меня одолевают сомнения, Гильда, — говорил «третий» Берг, — надо посоветоваться с братьями… Как-никак они совладельцы. Пусть тоже пошевелят мозгами. Нора и им побеспокоиться. — «Третий» отпил глоток холодного молока на высокого стакана.
В соседней комнате Агата, тихо ступая по и ушастому ковру, приводила в порядок стол после бурного ужина. Как колокольчики, звенели хрустальные рюмки и фарфоровые тарелки. Им вторил глухой звук стукающихся друг о друга пустых бутылок. Гильда уговаривала мужа выпить молоко. Она утверждала, что после спиртного молоко действует лучше, чем черный кофе, которым нельзя злоупотреблять в такой зной, при его комплекции, да еще в таком возрасте. «Третий» пил молоко с отвращением, но ему становилось легче. «Наверно, самовнушение», — думал он.