Покушение
Шрифт:
— Зачем вы мне все это говорите?
— Потому что вы, большевики, уже предали революцию.
— Вы все-таки жили в том санатории?
— Меня уговорил Дима Ульянов, мой старый друг. Это чудесный человек. И вообще семья Ульяновых мне очень приятна.
— Вся семья?
— Разумеется, кроме Владимира. Владимира Ильича. Он мне годится в отцы.
— А теперь вы живете в «Метрополе»? — спросил Коля.
— В первом доме Советов, — улыбнулась Фанни. А вы?
— В чулане для щеток и тряпок.
— Когда-нибудь пригласите в гости.
— Обязательно, —
Они говорили, как говорят влюбленные, хотя еще влюбленными не были. За простыми фразами скрывался второй, понятный лишь им самим слой. Который и не нуждался в словах.
— Вы собираетесь к своей начальнице? — спросила Фанни.
— А вы хорошо знаете Москву?
— Мне приходилось здесь бывать.
— Покажете мне?
Они пошли гулять по Москве, замерзли. Нина не ложилась спать, несколько раз выскакивала в коридор, бежала к чулану. Ей казалось, что Колю убили бандиты или забрали в Чека.
В половине двенадцатого, в очередной раз выбежав к лестнице, она увидела, как внизу в вестибюле Коля прощается с Фанни Каплан, которую она почти не знала, хотя угадала, что это именно известная эсерка, героиня покушений предвоенной поры.
Нина ничего не сказала. Она стояла на верхней площадке и смотрела на Колю. И думала при том, что даже эта молодая еврейка привлекательней для Коли, чем она, отдавшая жизнь и силы революционной борьбе.
Фанни поднялась наверх к своему номеру, на том же этаже, что и номер Островской, и Островская с ней не поздоровалась. А Коля пошел в чулан на первом этаже.
Нина ушла к себе и не спала до трех часов, она надеялась, что Коля осознает свой проступок и придет к ней. Она так желала его! Засыпая, она стала думать, как избавиться от Каплан, Надо убрать ее из Москвы.
В разговоре Нина попросила Феликса Дзержинского пристроить временно ее помощника Берестова, хорошего парня, молодого партийца, ему надо пройти в Москве школу борьбы с контрреволюцией.
— У меня нет синекур, — ответил Феликс. — У нас работа грязная, вонючая и, главное, неблагодарная. Счастливым потомкам нашим будет невдомек, какие завалы человеческой грязи разгребали их деды. Мы же скромно отойдем в сторону и не будем об этом напоминать.
— Кто-то должен делать такую работу, — согласилась Островская. Партия не дает нам выбирать легкую жизнь, И мы платим ей за это.
— Парадокс, — вздохнул Дзержинский. — Теологическая направленность ума.
Закалялись в спорах.
— Ирония неуместна, — возразила Островская. — Я не хочу, чтобы парень просиживал брюки в конторе.
— Есть у нас отдел… Он имеет образование?
— Гимназия, два курса университета, потом вольноопределяющийся…
— Ты умеешь подбирать людей с сомнительным происхождением.
— Ты, Феликс, лучше других знаешь, насколько несущественно происхождение.
— Когда-то оно даст о себе знать.
— Не сегодня. Сегодня ты — дворянин, и Владимир Ильич — дворянин. У нас дворян больше, чем у эсеров.
— А ты из шляхты?
— Мой дед был сослан в Крым после
— Есть у нас особый отдел по борьбе с международным шпионажем, — сказал Феликс Эдмундович. — Небольшой, но важный. Его сотрудники должны знать иностранные языки.
— Кто во главе?
— Ты его не знаешь. Молодой парень, Яшка Блюмкин, выдвиженец революции. В двадцать лет он был уже помначштаба в 3-й армии. А может, ему и двадцати не было.
— Не нашлось кого-нибудь постарше?
— Хороший парень, находчивый, смелый.
— Из генштаба? — В голосе Островской звякнула ирония.
— Из хедера, — коротко ответил Дзержинский. Больше он обсуждать своего сотрудника не пожелал. Значит, с ним была связана какая-то интрига, на которую Феликс был большим спецом.
— Я пришлю Андрея завтра? К кому? К Блюмкину?
— Да, прямо к Блюмкину.
Нина забыла фамилию заведующего отделом, но номер комнаты запомнила. Коля отправился в дом ЧК на Рождественке.
Пропуск Коле был заказан внизу.
Государство ограждало себя пропусками, литерами, допусками и прочими изобретениями революционного ума, до которых царская власть так и не додумалась.
Коля поднялся на третий этаж в 250-ю комнату.
Там стояло три стола.
Два были пустыми, канцелярскими, будто ожидающими оккупантов, а третий стол был начальствующим, по краю он был обнесен вершковой балюстрадой на деревянных точеных столбиках, покрыт зеленым сукном, на котором возлежало толстое стекло, в центре возвышался чернильный прибор — бронзовый, с медведями. Один из медведей держал чернильницу, другой — стакан для карандашей, третий лежал, положив морду на лапы, и, наконец, последний медведь являл собой папье-маше.
По сторонам на столе возвышались груды неорганизованной бумаги, за столом во вращающемся кожаном кресле сидел сам Блюмкин.
Судьба не давала им расстаться.
— А я знал, что тебя ко мне прислали, — сказал Блюмкин, вскочив из-за стола и бросившись к Коле лобызаться. — Мы славно с тобой поработаем. Должен сказать… ты садись, садись, рюмочку коньяка желаешь? Еле выцарапал тебя! Островская не отдавала. Ты с ней спишь?
Коля не знал, как обращаться теперь к Блюмкину. Был он моложе, но обладал некой способностью выплывать из безнадежных омутов жизни, И в то же время в нем была некая обреченность — явная, настоящая или напускная.
— Сейчас пойдем допрашивать Мирбаха, — сообщил он Коле. — Ты допрашивать умеешь?
— Не приходилось.
— Пора начинать, А то жизнь пройдет, а ты останешься на обочине, Блюмкин расхохотался. Он был большим, склонным к полноте человеком, хотя до полноты было еще далеко — он вскоре признается Коле, что ему еще нет двадцати, хотя во всех документах и анкетах он добавляет себе два года, чтобы его не считали мальчишкой.
В пустой комнате, куда они спустились, за голым исцарапанным столом сидел невзрачный молодой человек с узким лицом, которое сходилось к крупному, явно от другого лица приставленному носу.