Пол Келвер
Шрифт:
— А он ее каждую субботу лупцует, отхлещет и идет лавку запирать. Так уж у них заведено, — ответила женщина.
— Вот что, бабушка, — предложил Торопевт. — Я в следующую субботу приду и подожду маленько у тебя в комнате.
— Ладно, — согласилась женщина, — Так уж и быть, пропадай моя головушка.
В субботу мы пришли к старушке. Она предложила нам два шатких стула, и мы долго сидели, затаив дыхание, прислушиваясь к доносящимся сверху резким хлопкам, Если бы не знать, что означают эти звуки, то можно было бы подумать, что в соседней квартире забавляется какой-то мальчишка, надувая и взрывая бумажные пакеты, — только уж больно много у него этих пакетов, и почему-то за каждым хлопком следует протяжный стон. Торопевт сидел не шелохнувшись, яростно
Наконец этот кошмар кончился, и мы услышали, как открылась дверь и на площадке над нами загремели тяжелые шаги. Торопевт махнул мне рукой, мы прошмыгнули на лестницу, на цыпочках спустились по скрипящим ступенькам, затаились в вонючем коридоре и стали поджидать его. Он, весело насвистывая, направлялся к выходу, открыл дверь и тут увидел нас. Я его хорошо запомнил — это был могучий верзила с весьма приятными чертами лица. Он замер на пороге, заметив прячущегося в тени Торопевта.
— Вам здесь что надо? — требовательно спросил он.
— Да вот, хочу тебе смазь сотворить, — ответил Торопевт, что и сделал. Затем, засмеявшись, выскочил за дверь и помчался по улице Я припустил за ним.
Верзила ринулся в погоню, осыпая нас проклятиями и требуя остановиться. Но Торопевт лишь прибавлял ходу. Пробежав две или три улицы, он слегка притормозил, вселяя в преследователя надежду на успех. Так мы и бежали; расстояние между нами то сокращалось, то увеличивалось. Люди оборачивались и с интересом смотрели на нас. Несколько мальчишек, почувствовав, что дело пахнет жареным, улюлюкая устремились за нами, предвкушал потеху, но не выдержали темпа и вскоре отстали. Наконец мы свернули в какую-то пустынную улочку, петляющую среди складов, выходящих на Темзу. Вокруг не было ни души, лишь мы втроем куда-то неслись вдоль длинных безжизненных стен. Я поглядывал на Торопевта — он все смеялся; поминутно озираясь на нашего преследователя, задавшегося целью проучить нахала, он изображал на лице смертельный ужас, как и подобает затравленному зверю. Свернув в узкий тупик, Торопевт вдруг резко остановился и спрятался за какой-то опорой, подпиравшей кирпичную стену. Верзила нас не заметил и, не сбавляя хода, пробежал мима Тут Торопевт вышел из укрытия и окликнул его; верзила оглянулся, глянул Торопевту в глаза и все понял…
Он был не трус, Да и вообще, даже крыса, загнанная в угол, борется за жизнь. Он бросился на Торопевта, а тот даже и не пытался защищаться. Он стоял, посмеиваясь, и верзила с размаху заехал ему кулаком в лицо; брызнула кровь. Верзила опять ринулся в атаку, хотя лицо его перекосило от ужаса, и он мечтал лишь о том, чтобы уйти отсюда живым. Но на этот раз Торопевт осадил его. Некоторое время они дрались, если это можно было назвать дракой, пока, наконец, верзила, согнувшись пополам, не привалился к стене, судорожно ловя ртом воздух; в ту минуту он больше всего походил на огромную рыбу, выброшенную на берег. А Торопевт отошел на шаг и стал ждать, когда тот придет в себя.
Не приведи меня, Господи, еще раз стать свидетелем зрелища, подобного тому, что я увидел в тот тихий вечер на фоне глухих стен, из-за которых доносился мерный шум воды, заходящей в Темзу, — начинался прилив. Торопевт с видимым удовольствием взирал на дело рук своих, и эта его радость заглушила во мне чувство праведной мести. Судья удалился, на его место заступил кровожадный палач.
Бедняга опять рванулся, пытаясь найти лазейку. Он шел на прорыв с отчаянием обреченного, но всякий раз Торопевт отбрасывал его к стене. Вскоре лицо несчастного стало напоминать кусок кровавого мяса. Я попытался остановить Торопевта, повис у него на руке, но легким движением стальных мускулов он отшвырнул меня, как котенка.
— Не путайся под ногами, дурачок! — прорычал он. — Убивать его я не стану. Я соображаю, что делаю. Когда надо, остановлюсь. — Я отполз в сторону и стал ждать, когда все это кончится.
Ждать пришлось недолго.
В те годы в порту имелось одно сооружение — недавно его снесли, чтобы освободить проезд к Гринвичскому туннелю, — элеватор, подающий зерно от хранилища к причалам Милуольских доков. Оно напоминало причудливый кирпичный колодец, по центру которого серпантином вилась дорожка, исчезающая в темноте зияющего в нижней части стены огромного проема. Эта конструкция обладала одним странным свойством — отсюда доносилось какое-то неясное бормотание, как будто это был гигантский воздушный водоворот, в который затягивало все звуки шумящего вокруг людского моря. Отдельные тона были неразличимы — то был общий гул всех голосов. Так шумит морская раковина, если ее прижать к уху.
Наш путь домой лежал через порт. Рабочий день кончился, в доках было тихо, лишь элеватор пел свою странную, унылую песню, прерываемую грохотом мощных вагонеток, то и дело проносящихся по спиральному спуску. Торопевт остановился, облокотился о перильца, идущие по кругу, и стал слушать.
— Слушай, Пол, слушай! — сказал он, — Это музыка человечества. Чтобы звучала эта симфония, требуйся все ноты: и слабый писк новорожденного, и хрип играющего на виселице разбойника; удары молота и веселая чечетка; стук кружек и рев улицы; колыбельная песня и вопль истязаемого ребенка; звонкий поцелуй влюбленных и рыдание тех, кому пришлось расстаться. Слушай! — молитвы и проклятия, вздохи и смех; ровное дыхание и беспокойные шаги терзаемых болью; голоса жалости и голоса ненависти; радостная песнь сильного и глупые жалобы слабого. Слушай эту музыку, Пол! Правда и кривда, добро и зло, надежда и отчаянье — все слилось воедино в одном аккорде. Как слаженно поют трепетные струны человеческой души, когда по ним проходит рука Исполнителя! Но что значит эта музыка, Пол? Ты понимаешь? Иногда мне кажется, что это — симфония радости, — полной, безудержной, безграничной; и я кричу: «Будь благословен, Господь, в чьем пламени мы закалились, кто создал нас по Своему образу и подобию!» А иногда мне кажется, что это оплакивают покойника, и я проклинаю Его, который заставляет страдать своих тварей, и мне хочется, подобно Прометею, заслонить от Него Его жертву и возопить: «Пусть я погибну во тьме, зато им даруй свет! Я готов на смертные муки, только не убивай в них надежду!»
В слабом свете газового фонаря я разглядел его лицо. Всего лишь час тому назад это была морда дикого зверя, А теперь? Перекошенный рот дрожал, в огромных нежных глазах застыли слезы. Если бы в тот момент его молитвы были услышаны, и ему удалось бы прижать к своей груди всех страждущих и скорбящих, он был бы вне себя от счастья.
Он быстро взял себя в руки и рассмеялся.
— Пошли, Пол. Да, ну и денек у нас выдался! Что-то в горле пересохло. Пойдем-ка, выпьем пива, мой мальчик, доброго крепкого пива. Ох и напьюсь я сегодня!
В ту зиму матушка серьезно заболела. Она родилась и выросла в горах; городская теснота и духотища ей были противопоказаны. Мы все ее ругали, и она обещала, «как только настанут теплые деньки», забыть все сантименты и перебраться в другое место.
— И она переберется, — сказал Док, обняв меня за плечи своей могучей рукой. — Только мы-то здесь будем ни при чем. Крепись, дружище. Я просто удивляюсь, — продолжал он, — что она так долго протянула. Не будь тебя, она давно бы умерла. Но ты же вырос, встал на ноги, матушка за тебя спокойна. Она больше печется об отце, сдается мне. Она из тех женщин, которые не верят, что мужчина может позаботиться о себе сам. Своего мужа она не доверит никому, даже Господу Богу, даже на том свете ей самой надо приглядывать за ним, лишь тогда ее душа успокоится.