Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
Шрифт:
— Предадим же, батько, его честно земле, чтобы не поругались над ним враги и не растаскали бы его тела хищные птицы.
— Погребут его и без нас! — сказал Тарас. — Будут у него плакальщики и утешницы!»
Старик, с каким я поссорился, сухонький, маленький, а Тарас Бульба — огромный человечина. Чем же они похожие один на другого?..»
Дальше Петя писал уже не письмо, а записывал в свою тетрадь свои рассуждения:
«Они похожи вот чем: за землю родную не пощадят ни сына, ни кого другого… Тарас не захотел схоронить Андрия… Старик не захотел хоронить ее. Но ведь она никого не предавала! Нельзя
И Петя, точно горячо споря с кем-то находившимся тут же рядом, быстро перелистав книгу, нашел нужную страницу и начал с выразительной строгостью читать про то, как куренные атаманы один за другим докладывали Тарасу, что ляхи окрепли и начали бить запорожцев.
«— На коня, Остап!»
Эти слова Тараса Петя прочитал почти шепотом, но в голосе его было столько сдержанных чувств, что Мария Федоровна, должно быть, по незыблемому праву всех влюбленных матерей, давно следившая за Петей через приоткрытую дверь, невольно отступила, но сейчас же, вернувшись на прежнее место, убедилась, что сын серую тетрадь с записями прячет под тесный ряд книг на нижней полке этажерки.
С этого дня записки, которые делал Петя, прочитывались двумя читателями: первым читателем был сам Петя, а вторым — Мария Федоровна. Читали они их в разное время, читали с трепетной боязнью, как бы другой не застал за чтением.
О том, как Мария Федоровна провожала в дорогу окрепшего Федора Матвеича Сорокина, Петя записал:
«Что ни говорите, а она у меня молодец. Она была очень осторожна: ходила тихо и как бы между прочим. Ставни накинула на крючки, а дверь неслышно заперла за собой. Это чтобы я не увидел и не вышел».
Здесь Петя улыбнулся тому, что мать, будучи осторожной, все же не уследила, когда он заходил к Федору Матвеичу попрощаться и попросить его сказать Василию Александровичу, что он в последний раз разговаривал с Иваном Никитичем не так, как надо. В тетрадке он об этом записал:
«Признаюсь, что я не совсем еще закалился. Непременно закалюсь, буду стараться… Но ему тоже надо сознавать, — хоронить любимого человека мне было тяжело, а тут она застрелилась на могиле. Кровь так и брызнула по желтой глине… Я разволновался. А мне надо бы, как Тарас Бульба в трудную минуту: «Остап, на коня!»
…Сколько же можно мне лежать на кровати и ничего не делать?.. Хорошо слышно, как бомбы рвутся в стороне Куричьей косы. Встаю! Надоело валяться!.. На всякий случай наколю дров побольше, перенесу их в кухню. Из погреба наношу угля, картошки… Наношу с запасом на неделю или дней на десять… И почему ребята не приходят? Прямо зло на них!»
Мария Федоровна читала эти строчки, когда Петя, обувшись и накинув на плечи пальто, хозяйничал во дворе. Оторвавшись от тетради, покачивая головой, Мария Федоровна смотрела через окно на сына и в то же время старалась привести в порядок мысли о прочитанном. Прежде всего про себя она отметила, что дневник написан с большой осторожностью. Чужой человек не нашел бы здесь никаких намеков на живых людей, на обстоятельства. И чувства, волновавшие Петю, были чувствами сильно повзрослевшего человека. Но как трудно ей примириться с его взрослостью, отойти от сына, не опекать его больше.
Потом она, остановившись в дневнике на тех строках, где
Оглядываясь, будто боясь, что и стены флигеля могут подслушать, Мария Федоровна, сжимая тетрадь, остановилась посреди комнаты.
— Почему их так жалко рвать?.. В них Петькино сердце, душа, и они у него хорошие. Павел, что мне делать? — спросили она так, как будто муж стоял рядом. — Положу на место, а потом спрячу подальше.
В Петиной комнате было тихо. Через открытую дверь виднелся рояль, стоявший в гостиной.
«Я сыграю что-нибудь хорошее… и успокоюсь. Нет, сначала позову Петьку и сыграю ему».
Она быстро вышла на крыльцо и позвала сына.
Мария Федоровна начала играть.
У крутого склона к морю появился полковник фашистской береговой обороны. Расхаживая по пустырю, он оборачивался к морю и, поднимаясь на носки, в бинокль смотрел через залив туда, где в пасмурной дымке осеннего дня смутно серели гирла Дона, желтели перезревшие камыши.
Полковник Мокке был малорослым человеком, а видеть ему хотелось побольше и подальше, и он то и дело поднимался на носки. Не удовлетворяясь тем, что видели его глаза, он вынужден был понемногу забирать и забирать в гору.
За полковником следовал тучный солдат с румяными, точно подкрашенными, щеками, по фамилии Монд.
Пока полковник Мокке, чтобы видеть ясней, что происходило в водах залива и в камышах донских гирл, поднимался и поднимался в гору, неизменно в пятнадцати — двадцати шагах за ним следовал Монд. На шее у солдата болтался автомат, через плечо висела небольшая сумка. В ней лежали хорошие русские папиросы, бутерброд с украинским салом и фляжка с ромом: полковник может проголодаться и спросить, нет ли чего-нибудь. Иногда и сам Монд залезал в сумку — только, конечно, украдкой.
Полковник Мокке наконец поднялся на самую высокую точку прибрежного взгорья, к опушке первомайского колхозного сада, и увидел стегачевский флигель с его маленьким подворьем за невысоким дощатым забором. Уставившись на это подворье, полковник замер на месте, и только его стек в закинутых за спиной руках беспрестанно двигался. По движениям стека, коротким и частым, Монд понял, что полковник решает, надо ли выселить жильцов этого дома. Таких распоряжений полковник вдруг не делает. Он обязательно должен поразмыслить, постоять и тогда уже распорядиться.
Монд скучающе думал: «Если бы сейчас с полковником находился кто-нибудь из адъютантов — Мильтке или Штреземан, — Мокке со вздохом сказал бы: «Мильтке, Штреземан, не все командиры национальной армии жестокосердые, но стратегия заставляет выселять… Я воспитан в религиозной семье. Мне не легко это делать». И тут он начал бы рассказывать о своих родственниках… А раз ни Мильтке, ни Штреземана нет, то полковник начнет тихо и скучно свистать…»
И действительно, Мокке начал невнятно и грустно насвистывать. Заслышав этот свист, Монд даже присел, собираясь подремать пять — десять минут, но полковник внезапно оборвал свист: