Полёт шмеля
Шрифт:
Однако, как ни велика моя неприязнь к латексной одежде, держать Евдокию в объятиях — это воистину сказочный подарок судьбы. Всякий раз у меня с нею словно впервые. Правда, без паузы, как с Балеруньей, не получается. Приходится делать перерыв. Я комплексую от этого, но, говорят, и многие молодые не способны сразу на второй выстрел. Не остается ничего иного, как ободрять себя мнением специалистов. Сам я про мужчин ничего не знаю. Про мужчин знают женщины. Как, в свою очередь, про женщин — мужчины. Впрочем, юность Евдокии почище всякой «Виагры», — скоро мое ружье перезаряжено. Время проваливается в черную дыру и исчезает, увлекая нас туда вместе с собой. А когда наконец мы выныриваем оттуда, ни о каком моем убытии к себе не может быть и речи. У меня дрожат ноги, я сейчас не смогу ни рулить, ни выжать педаль сцепления, ни газовать, ни тормозить. Однако Евдокия и не желает, чтобы я уезжал. Нога ее заброшена на мою ногу, головка ее с разметанными в стороны волосами у меня на плече, и, хотя я давно уже привык спать один, так, чтобы мне никто не мешал рядом, я засыпаю, как в молодости, не засыпаю — отключаюсь, и сплю до утра совершенно
4
Он уже был в постели, когда вспомнил, что не положил на завтра в портфель учебник по «Родной речи», оставив его на кухне. Сестре как старшей полагалось делать уроки в комнате за письменным столом, он делал уроки в комнате, только когда письменный стол был свободен, а обычно на кухне, расчищая на обеденном столе свободное пространство для тетради с учебником и застилая его, чтобы не испортить тетради, сложенной вдвое газетой.
Свет в коридоре не горел, и в его глухой, ночной темноте полоска света под закрытой кухонной дверью казалась свидетельством существующего рядом иного, параллельного мира.
Лёнчик открыл дверь и ступил в этот иной, взрослый мир.
— Да, отсидел, вернулся, восстановился в прежней должности и ходит на работу, — говорил отец.
Он стоял около стола, мать сидела за столом напротив него, и выражение его лица, интонация, с которой он говорил, были совсем другие, чем днем. И в выражении лица матери, в том, как слушала его, тоже все было иное — из той, другой, недоступной жизни.
Лёнчик вошел — и отец смолк, вид у него стал такой, будто Лёнчик застиг его за чем-то, что знать и слышать Лёнчику не полагалось.
— Ты что? — спросил отец с этим застигнутым видом. — Что-то случилось?
Лёнчик, чувствуя себя виноватым, помотал головой:
— Нет. Я учебник по «Родной речи» здесь оставил. В портфель положить….
Отец взял с подоконника «Родную речь» и протянул Лёнчику.
— Спокойной ночи, сын.
Лёнчик медлил, не уходил.
— А о ком это ты: отсидел, вернулся? — спросил он. — О каком-то воре, да?
Отец работал экономистом на «Уралмашзаводе», мать плановиком в строительном тресте завода, и Лёнчик помнил, как она рассказывала о начальнике их трестовского ОРСа — отдела рабочего снабжения: вконец проворовался, и его посадили.
Мать с отцом почему-то переглянулись.
— Иди ложись, — не ответив, приказал отец. — Спать пора. Завтра в семь подниматься.
Лежа в постели, слыша по дыханию, что бабушка Катя уже спит, как, несомненно, спит уже и сестра, Лёнчик думал о том, что там, в инаком, взрослом мире происходит что-то странное. Тому свидетельством был и этот таящийся разговор отца с матерью, и всякие другие вещи вокруг. Вдруг в доме появилась толстая стопка перепечатанных на машинке листов со стихами Есенина, который при Сталине был, оказывается, запрещен, а в книжном шкафу, содержимое которого было ему известно до последней книги, Лёнчик неожиданно обнаружил растрепанный, без обложки, обернутый в газету, томик рассказов Аркадия Аверченко, читая которые хохотал — не мог удержаться. «Это наша книга?» — спросил он отца. «Наша», — ответил отец. «А почему я раньше ее никогда в шкафу не видел?» — «Потому что раньше она лежала в другом месте». — «В каком?» — слюбопытничал Лёнчик. «В другом», — коротко, непохоже на себя ответил отец.
И в школе тоже происходило что-то необычное. На переменах учителя, вместо того чтобы стоять у двери класса, следя за порядком, сходились в конце коридора вместе и о чем-то беспрестанно говорили — как никогда не бывало раньше. Старшая пионервожатая Галя на совете дружины неожиданно завела разговор о том, что сейчас, в новое время, звание пионера особо ответственно и нужно оправдывать его настоящими пионерскими делами, но что это за новое время — не объяснила. А еще как-то раз среди урока неожиданно распахнулась дверь класса, и суровый директор Гринько, о котором говорили, что он во время войны самолично уничтожил две с половиной тысячи фашистов, резким шагом вошел в класс, учительница Екатерина Ивановна замерла около доски, вытянувшись будто по стойке «смирно», а Гринько постоял-постоял, прищуренно оглядывая класс своим хищно-цепким, ироническим взглядом, перевел взгляд на вытянувшуюся перед ним Екатерину Ивановну и спросил: «Двоечников нет?» — «Трое», — поторопилась ответить Екатерина Ивановна. «Трое, — повторил Гринько. — Хочу сообщить, — жестко сжимая губы, сказал он следом, — второгодничества никто не отменял. Двоечников будем оставлять на второй год без жалости. Система оправдала себя, и отказываться от нее никто не собирается». После чего повернулся и, не прощаясь, так же стремительно, как появился, вышел из классной комнаты. Потом из разговоров с другими классами выяснилось, что он точно так же врывался и к ним. Кое-где он вообще ничего не говорил. Стоял молча, пристально оглядывая вскочивший из-за парт класс, стоял, стоял — и, не произнеся ни слова, вылетал обратно в коридор. Словно его мучило какое-то беспокойство, он не находил себе из-за него места и вот искал это место, ходя по урокам.
А дедушка Саша, папин отец, когда прибежал к ним с бабушкой Олей на Красных Борцов за градусником для заболевшего трехлетнего братишки, пока бабушка Оля грела на электроплитке воду, чтобы соединить разорвавшийся столбик ртути, неожиданно рассказал Лёнчику о том, как был во время Гражданской войны в Тюмени начальником милиции — сначала при советской власти, потом, когда пришел Колчак, при Колчаке, а после ухода белых войск — снова при красных, и так до двадцать седьмого года, пока не уволился и не уехал сюда, в Свердловск, на строительство Уралмашзавода. «Как так: и при красных, и при белых, и снова при красных?» — удивленно спросил Лёнчик. «А воришки никому, ни одной власти не нужны», — поглаживая свои небольшие, подстриженные
Бабушка же Катя выдала до того невообразимое — Лёнчик ей даже и не поверил; но, не поверив, запомнил каждое слово их разговора. Она вообще, когда случалась не в духе, а по репродуктору, висевшему на кухне и всегда включенному, начинали говорить об успехах, достигнутых Советским Союзом в промышленности и сельском хозяйстве, ворчала себе под нос: «Пошли опять одно и то же месить: у вас да у нас поросенок завяз!..» — а тут просто взорвалась, обращаясь к радио, будто диктор, вещавший из черной тарелки со стены около двери, мог ее слышать: «Да сколько можно, сколько можно! Лопнули прямо от успехов своих!..» Лёнчик, когда она разразилась этим обвинением, не выдержал: «Не смей советскую власть трогать! Она тебя освободила, счастливую жизнь тебе дала, а ты!..» — «Это какую такую счастливую жизнь она мне дала? — не замедлила отозваться бабушка. — Только говорить о счастливой жизни она может, и всё». — «Ты подкулачница! — гневно вскричал Лёнчик. Он много читал про врагов советской власти и разбирался, какому виду врагов соответствует бабушка Катя с такими речами. — Кулаков твоих раскулачили, а ты осталась, недобили тебя!» — «Во как, во как, — проговорила бабушка. — Подкулачница! Я, когда они кулаков-то с земли сживали, истопницей в железнодорожной казарме была, бревна ворочала да пилила, могла я быть подкулачницей?» — «Зато муж у тебя контрреволюционер был!» — нашелся Лёнчик. «Мужа у меня за десять лет до этой коллективизации убили, — сказала бабушка. — Из-за чего мне в истопницы и пришлось пойти». — «А вот и правильно, что убили! — бухнул Лёнчик. — С контрреволюционерами только так и можно». — «Окстись, — сказала бабушка, — он твой дед, ты в честь его назван». — «А вот и плохо, что в честь контрреволюционера! — Лёнчик не желал сдаваться, врагу не сдается наш гордый „Варяг“. — Надо было в честь какого-нибудь революционера». Бабушка Катя помолчала — и вдруг выдала: «А подожди, еще те, кто в честь этих революционеров названы да всякими Сталиными-Ленинами, будут от имен своих отказываться». — «От имени Сталина?! — воскликнул Лёнчик. — Иосифа Виссарионовича не трогай!» — «А что его не трогать? — бабушка вдруг усмехнулась. — Его уже тронули. Хрущев-то на этом их съезде. Был отцом всех народов, стал культом личности». — «Подожди-подожди. — Лёнчик ничего не понял. — Каким он культом стал?» — «А вот таким, — проговорила бабушка. — Много о себе думал, сказали».
Наутро, когда проснулся, Лёнчик уже не помнил своих вечерних мыслей. Вернее, где-то внутри в глубине они сидели, но было не до них. Взлететь на свой четвертый этаж, скользом дотронувшись до каменного Ленина, удалось сегодня первым. Рядом неслись Саса-Маса и Радевич, но Саса-Маса оступился и отстал еще на втором этаже, а обставить Радевича, который без Гаракулов а не смел даже придержать за рукав, не составило труда.
По арифметике сегодня была контрольная. Саса-Маса, судя по сопению, что возникло рядом, едва Екатерина Ивановна раздала листочки с вариантами, поплыл на первой же задаче. Лёнчик хотел было заглянуть в листок с его заданием — Саса-Маса не позволил ему этого: давай сначала закончи свое. Он был такой, на чужом горбу в рай — это ему было не нужно. Однако со своим заданием Лёнчик провозился все же почти до конца урока и, когда взялся за вариант Сасы-Масы, успел помочь лишь с одной задачей, из пяти штук решенными у Сасы-Масы получилось только три.
Из школы они вышли вместе. Лёнчик был сердит на Сасу-Масу. Из пяти задач справиться всего с двумя!
— Да ты совсем себя запустил! Как какой-то последний двоечник! — негодовал он. — Экзамены же сдавать! Почему не попросил меня позаниматься?
— Так ты же сейчас все время с этим своим Викой да Викой, — пробормотал Саса-Маса.
Лёнчику стало стыдно.
— Идем сейчас прямо ко мне и занимаемся, — объявил он. Вину следовало заглаживать незамедлительно.
— Давай ко мне, — обрадованно предложил в ответ Саса-Маса. — У меня дома никого — матушка на работе, а сеструха неизвестно когда придет.