Полет в лесные дебри
Шрифт:
— Экая досада какая. Ведь место-то, смотрите, какое глубокое. Ну, да ладно, давайте с левого борта от себя и вперед. Так, так, еще.
Ноги скользят по обзеленевшим краям бревен. Слега глубоко уходит в песчаное дно, и наклоняешься к самой воде, упираясь в конец шеста наболевшим плечом. Неверный шаг, и летишь вверх тормашками, цепляясь за настил плота, чтобы не выкупаться еще раз на середине реки. „Капитан" меняет свои распоряжения каждые пять минут. То „слева и вперед", то „справа и назад" и так до тех пор, пока мы оба окончательно не выбиваемся из
Однако, минует срок отдыха. Мы снова полчаса возимся со своими длинными слегами, а плот сидит на коряге. Остается одно: раздеваться и переправляться снова на берег.
Через полчаса мы снова, уже наполовину измотанные борьбой с неподатливой корягой, прем через лес по высокому берегу Лупьи.
Сегодня как-то особенно тяжело итти. Или, может быть, это так кажется после той радостной перспективы спокойного плавания, которую мы себе рисовали, сидя на плоту. Но обувь наша согласна с нами: путь тяжел. Сапог Канищева жадно открывает рот. Вероятно, не от жажды, — воды он получает достаточно. Мои желтые ботинки, давно уже превратившиеся в совершенно белые опорки, тоже дышат на ладан; я с трепетом слежу за хлюпающей подметкой. Когда она отлетит, я должен буду забастовать: босиком итти нельзя.
Если бы еще хоть на часок перестал дождь, а то льет, точно-нанялся. Нам уже все равно — сухи мы или мокры. Хочется подсушить свой багаж только для того, чтобы его немного облегчить. В моем пальто, и вообще-то не слишком легком, теперь не меньше пуда воды. Сняв его на плоту, я уже больше не могу просунуть руки в рукава этой набухшей губки, и после длительного совещания мы приходим к необходимости его бросить. Прощай, одеяло и подстилка. Выбора нет. Тащить пальто — это значит не итти самому. Бросаем.
К концу дня я настаиваю на том, чтобы и Канищев облегчил свою ношу. Нужно итти скорее, его приборы нас невероятно задерживают. После настоящей семейной сцены, бросаем, наконец, психрометр Ассмана и альтиметр. У Канищева сразу получается гораздо более компактный тюк. И когда я беру от него все кроме шинели и барографа, на спине его оказывается отличный рюкзак из пудовой шинели, пристроенный ремешками от разных приборов.
Вид наш, вероятно, жалок со стороны. Но настроение пока еще сносное. Когда я кончаю засупонивать Канищева в сложную систему ремешков, он довольно крякает и заявляет:
— Ну, теперь, маэстро, совсем другой табак. Хотя мою младую грудь в железо заковали, но дышится свободно и легко. Пошли.
Пошли, но не надолго. Путь нам пересек глубокий овраг. И на дне этого оврага, сползши в него почти на карачках, мы обнаруживаем неширокий, но чрезвычайно быстрый и глубокий приток Лупьи. Темнокоричневая вода холодна, как лед. Очень хороша для питья, но совершенно неприемлема для переправы в брод. Да на поверку в брод оказалось и невозможным перейти, так как глубина русла не меньше трех аршин.
Два часа убили на устройство трехсаженного
Переправившись через этот приток, мы идем уже почти в сумерках. От реки поднимается легкий туман и сырость пронизывает все тело. Стогов, которые мы рассчитывали опять найти на отмелях, больше не видно.
Внезапно я проваливаюсь в кучу хвороста и, когда выбираюсь из него, вижу, что стою в десяти шагах от темного силуэта какой-то избушки.
Среди толстых сосен спрятался совершенно прокопченный сруб дровосецкого зимовья. Вместо крыши, на нескольких бревнах набросана куча валежника. Щит, заменявший дверь, совершенно развалился и выпал из пазов.
Наставив сторожкий луч фонаря, лезу в полутороаршинное отверстие двери и вижу совершенно темную хату, прокопченную так, как бывают прокопчены курные бани в Литве. Скоро причина этого выясняется: посредине зимовья стоит небольшой глинобитный очаг," которому трубою служит все та же дверь. Другого выхода для дыма нет. Пол земляной и залит на вершок водой.
Целый час уходит у нас на то, чтобы устроить, постель из валежника на залитом полу. Кроме того, решаем сегодня сушиться и потому запасаем топлива для очага.
Маканец все устроено. Пламя весело перебегает по шипящим веточкам ельника, и белый дым клубами вьется к черному отверстию двери. Сразу делается теплей на душе и весело принимаемся за наш ужин: по полбутерброда.
Сегодня мы можем спать совершенно спокойно. Даже сам Михаил Иваныч нам не страшен, так как шестивершковые стены нашей хаты служат надежной защитой, а дверь загорожена поперек здоровенным пнем, прочно заклиненным.
Но с уютом приходит и сознание перенесенных трудностей. Тело точно оттаивает и начинает нестерпимо болеть. Острее чувствуешь боль в совершенно ободранных руках.
— Ну-с, маэстро, вы какого мнения?
— О чем это, позвольте узнать?
— Да вот о нашем ночлеге. Ведь это зимовье служит уже показателем того, что здесь бывал человек, а раз так, наши шансы повышаются. Сегодня зимовье, а завтра и деревня. А как вы думаете?
— Не разделяю вашего оптимизма. Судя по всему, в этом зимовье уже, черт знает, сколько времени никто не бывал. А от того, что в прошлом году здесь жили дровосеки и от того, что они, может быть, приедут и на эту зиму, нам сласти очень мало.
— Говоря откровенно, по моему мнению, у нас не больше 25 шансов из ста на то, что мы встретим в этом краю людей. Попробуйте привыкнуть к мысли, что нам придется устраиваться на житье в каком-нибудь таком зимовье и превращаться в настоящих лесных людей. Ведь вон сколько мы видели здесь дичи. Глухари сами лезут в руки. А раз так, значит, мы рано или поздно научимся их ловить и получим в наше распоряжение отличное жаркое.
— Хотелось бы только получить это жаркое раньше, чем мы сами превратимся в жаркое для кого-нибудь другого. А в этом я позволю себе усумниться. А, впрочем, утро вечера мудренее, давайте спать. Ух, чорт ее возьми, какая холодная эта шинель.